Дружба
Шрифт:
Говоря все это. Величкин чувствовал себя справедливым и великодушным. Но больше он не мог. Полынное дыхание подступило к его губам.
— Впрочем, что я тебе рассказываю, — сказал он глухим голосом. — Ты ведь знаешь его лучше, чем я!
Вся горечь длинных месяцев неразделенной мучительной любви была влита в эту простую фразу.
Галя внимательно посмотрела на Величкина. Сейчас только она начала понимать многое и в нем и в себе.
— Ты мне это говоришь второй раз, — начала она. — Знаешь, Сережа, насчет Зотова…
В двери постучали.
— Зотов приехал! — крикнул Величкин, вскакивая.
Но это был не Зотов.
Почти опережая свой стук, вошел почтальон в синей фуражке и с длинными, обвисшими, как ивовые ветви, усами.
— Заказное-с, — сказал он, как-то странно присвистывая. — Распишитесь. — еще раз свистнул он.
Всякое письмо загадочно, как беременность. Из самого пошлого розового конверта, даже с двумя васильками, скрещенными в левом углу, может выпасть смерть. Усталый почтальон равнодушно извлекает из клеенчатой сумки пылкие и проштемпелеванные вздохи Ромео и напитанные ядом стрелы Анчара. Вестник радостей и смертей, он безразличен, как его сумка. Чужие восторги и грусти сводятся к этажам и верстам, к нормам выработки и тарифу.
Величкин, позабыв обо всем и даже о Гале, вскрыл толстый конверт.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Если слава придет с деньгами, пусть приходит слава. Если деньги придут одни, пусть придут деньги.
«Милый дружище! Не торопись заглядывать в конец этого длинного послания. Прочти все терпеливо с начала и до последней точки. Это будет тебе полезно. В такой, по крайней мере, надежде я целую неделю трудился над ним.
Итак, Сережа, я сказал «Гэп!» Что такое «Гэп?» — ты спросишь. «Гэп» — это то, ради чего я и жил последние пять лет.
Если человек может сесть в кресло, протянуть ноги к камину и, покуривая трубку, кричать «гэп!» — значит, он добился своего. «Гэп» значит: «я достиг!» Достигают по-разному. Одни организуют общество «Друг детей», другие поступают на содержание к костлявой миллионерше, третьи открывают новый материк, еще не снабженный ни названием, ни зубной пастой «Хлородонт».
Однако буду совершенно, до жути, серьезен, как того требуют обстоятельства.
Пять лет назад (совсем юбилейная речь: товарищи, пять лет тому назад рабочий класс под руководством…) Так вот: пять лет назад в Москву вошел с Северного вокзала молодой осел с парусиновым портфелем и башкой, набитой глупейшими бреднями. Какими? Ты, Сереженька, хорошо их знаешь, эти наши идеи того времени, ты и сейчас еще носишься с ними и бережешь их, как вставные челюсти. Все эти «счастье в борьбе» казались мне, т. е. этому самому юному ослу, высочайшими вершинами человеческой мысли.
Я не раз рассказывал тебе свой первый студенческий год. Убогое было времячко. Я голодал, зубрил с утра до ночи, я, кажется, уморил своих бедных стариков. И уже очень скоро я почувствовал, что что-то не так в этих побасенках, что-то в них гнило. Мне даже смешно сделалось (знаешь, налетчика, который выдал своих ребят, остальные участники шайки волочат, чтобы бросить под скорый поезд. Он идет со связанными сзади руками, потом оборачивается и, пожимая одним плечом, говорит: «Смешно мне это, товарищи!»)
Мимо меня шуршали шелками и резиновыми шинами, а я топал в своих пудовых сапогах и думал. И вот, когда я как следует огляделся, одумался, мне стало ясно, что все, о чем мы (ты, я, другие) трепали языком, — просто бред и пустяки.
Каждый живет и должен жить ради успеха, ради удачи. Каждый урывает себе такой кусок, какой его зубы одолеют. А те, кому ничего не досталось урвать, пусть маршируют под оркестр урчащих желудков и сочиняют утешительные легенды (в роде поповского рая) на тему «счастье в борьбе», «построим социализм» и прочая, и прочая. Экое, подумаешь, счастье! Нет, брат, это счастье для ломовой лошади, но не для человека с головою!
В чем я вижу успех? Во-первых, в деньгах. Не в жалких, обложенных фининспектором червонцах, разумеется, а в настоящих больших деньгах, в таких деньгах, которые дают тебе право считать себя в коротком списке подлинных хозяев земли. Чтобы всеми этими червяками, ползающими у твоих патентованных башмаков, ты мог командовать по своему усмотрению. Что усмотрению? — Капризу! Для этого, правда, кроме денег, есть и еще одна дорога — политика, партия. Но поди, попробуй, вскарабкайся по этой горной тропинке! Я, по крайней мере, не чувствовал себя приспособленным для нее.
А желания душили меня, Сережка. Я задыхался от подступающих к горлу желаний. Эти женщины, которые стадами ходят по улицам, передвижные сокровищницы наслаждений… Вещи… И, главное: тебя ведь тоже не раз пинали и наступали тебе на ногу? Это бывает с каждым. И у тебя ведь немало, должно быть, записано обид в потайном блок-ноте? Я их чувствую особенно остро!
Очень давно я сказал себе: ничего не забывай! И я не забыл ни одного унижения, ни одного бранного слова. Когда мне попадались особенно трудная задача или когда зубастый голод врывался в мои внутренности, когда я готов был бросить все к чорту и поступить секретарем в собес, лишь бы только пить каждое утро кофе и кушать сдобную булку, тогда я говорил себе: разозлись! Я вспоминал мастеров, которые били меня по затылку, командиров, которые сажали меня на гауптвахту, приятелей, которые клеветали на меня. И я мог итти дальше через любой голод и труд, ради того, чтобы вырвать, зубами выгрызть право на презрение.
Нет, право презирать не дается даром! Его нужно завоевать! Я не думал о вульгарном удовольствии дешевой мести. Но стать выше всего этого отребья, взглянуть на них с трех’аршинного роста, ткнуть им под нос свое напечатанное саженными шрифтами на первых страницах газет имя… Да, ради этого стоило голодать и вдвое!
Я ходил по Кузнецкому и думал: «Вы, проклятые удачники, которые ездите в автомобилях и жрете «густые взбитые сливки», погодите, мы еще посмотрим, у кого старший козырь! Я вам покажу, что такое настоящий человек!»
Я терпел. Я был очень терпелив. Но это было терпение зверя, лежащего в засаде у тропинки к водоему. Время казалось мне медленным, как огонек сигары.
Еще одно пояснение: я, конечно, читал и Маркса и Ленина. Я со всем согласен и верю в мировую революцию.
Я знаю, что она в самом деле будет, а там за нею много хороших и вкусных вещей. Но, позволь спросить, что мне в том?
Все наше поколение, а может, и еще три поколения обречены на слом, на тугую плавку в домнах войн и революций. Всем нам суждено гнить в Руре или в Пикардии. Да, именно в Пикардии! Так что мне за польза, что мне за дело до того, что прозвенел третий звонок и старуха-история приветливо взмахнула семафором? Плевать я хотел на своих праправнуков! Да и чего ради мне стараться! Роль личности ничтожна, социализм и земной рай все равно будут, правнуки станут жить в голубых стеклянных дворцах, и мое участие и мои труды вовсе не обязательны. Так отчего же мне лучше свою короткую, как выстрел, земную жизнь не прожить по своему, как мне нравится? Ну-ка, опровергни!
Но пусть даже и не так! Пусть по моей — да, да, по моей, Иннокентия Зотова — вине все третье по счету поколение осуждено будет на мякинный хлеб и вымирание! Мне какое дело?
Я молчал и таился. По виду я был такой же, как все, но я ждал только случая, чтобы взлететь, и готовился к нему.
Я стискивал зубы до крови из десен и учился, чтобы приготовиться к этому случаю. И он пришел. Ты принес мне его в своем кармане.
Остальное понятно. Я работал с тобой и работал неплохо. Я делал все, что от меня требовалось, и даже немножко больше. Я жевал лук с сахаром и делил с тобой полуспальную кровать. Я продолжал работать, даже когда ты сам сдрейфил и сдал. Неужели ты думаешь, что все это я проделывал ради великопостного звания советского изобретателя и какого-нибудь четырехсотенного оклада?