Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Духов день

Максимов Феликс Евгеньевич

Шрифт:

Сколько на ковровых подушках вы чужих женок насильно перепортили, скольких из вас сажали на кол в Карасубазаре, скольких безоружных вы с визгом рубили в куски, сколько тайных плодов стравили ваши женки в сухие колодцы. В семиярусной башне казанская царица-мужеубийца смывала свою красоту конским молоком и смертными грехами, а как скончалась прекрасной смертью, на надгробие ее алый шиповник с млечной черемухой осыпались и разрушаться стала башня, покосилась. Расселись по перекрытиям и завыли казанские коты, тихо потекли красные грязные воды и продолжился род, пробился сквозь смуты, измены и лютые войны.

И оливковое дерево, сколь ни живуче, вырождается в дичок, вот и у вас в каждом поколении появляется детка с червоточинкой. Мозги с лысинкой. Ветхая кровь на чудачества и лихачества горазда. Но ты своей крови не бойся, просто помни об опасности и держи свои фантазии в строгой узде".

Захрапел андалузец, запринимал - крест накрест точеными ножками взбил воду. Кавалер прикрикнул - что за шалости! - зверь вызмеил шею, замер, будто нарочно. На широкой шее билась глубокая жила.

Кавалер опечаленно голову склонил, защемило в груди, так и хотелось карлика обнять, в самое темечко ему шепнуть:

– Батюшка...

Но сдержался. Только спросил:

– Зачем ты на меня такого тратишь время? Чего от меня хочешь?

Разбежались морщинки по надежному, живому лицу Царствия Небесного.

– Стара барыня петербургская, Императрикс Российская, так понимай, скоро помрет. Вот тогда озорные пойдут дела. Скоморошество, татьба, машкерады и страшный дележ всероссийский. Завертится Питер, Москва поддакнет, такие хляби всколыхнутся, знай, вычерпывай. Придет твое время, молодой.

Не вечно же тебе, Кавалер, в Харитоньевом доме за бабьими хвостами сидеть.

Тебе многое дано, пуще того спросится. Я готовлю тебя к большому ледоходу. А в полынье, знай, греби саженками, да уворачивайся, чтоб глыбищей башку не сшибло.

Но ты - шалый, ты счастливый, ты выплывешь. Потом еще мою науку вспомнишь добром. Что смотришь? Сызнова, сынок, кому говорю..."

Но не подчинился Кавалер на этот раз, вышел из воды, сел по-турецки рядом с Царствием Небесным на мостках, поймал его руку - залубеневшую от возраста, жилистую, но не поцеловал - так держал, как голодный хлеб на ладони держит прежде чем поделиться.

Заглянул карлику в глаза. Стало хорошо. И тихонько сказал Кавалер Царствию Небесному:

– Вырос я безотцовщиной. Сам знаешь, как мою колыбель в дом поставили, отцов гроб со двора вынесли. Долгие годы искал тебя, в сновидениях ли, в потаенных мечтах, как дети отца ищут утром на Рождество, когда в окнах белым бело и яблоки между рамами так пахнут... И хвоя, и алые ленты и корка цитронная и кухаркины пироги. А отец там, близко, толкни дверь и увидишь батюшку. Стоит он, большой, медведюшка, голова в потолок, смеется... Хвать в охапку и поднимет к лицу и поцелует не по матерински и по плечу хлопнет, скажет: "Смотри, сынок, снег выпал...

Пойдем на ледяные горы кататься с хохотом, будем покупать глупости на сочельном базаре, вороных запряжем в летучие санки и вдвоем поскачем под снежный свист, в гости цыганской рысью. Сызмала хотел небывалого. Завидовал дальней родне - вот стоит, пыжится чужой мальчик, только ему скажешь поперек слово - а он - к отцу бежит жаловаться. И я бы побежал, да не к кому. Толкал дверь, а за ней - никого. Отцов портрет овальный в пыльной раме скучает, только в родительскую субботу велят затеплить свечу перед образом страстотерпца Бориса. В годовщину дозволено на могилу уронить гиацинт. И на Пасху яичко раскрошить и хлебец изюмный подать нищему на помин души.

Няньки приговаривали: мать твоя - из живого мяса, а отец твой - лежачий камень, под него вода не течет.

До тех пор, как не заговорил ты со мной, невдомек было, как такое на земле творится, что мать живая, а отец мой - камень. И с недавнего дня, ожил мой камень, потеплел телесно, почудилось что сиротство отступило, отчество началось...

И теперь говоришь мне, что наставник из тебя дурной.

Неужели ты лгал мне все эти дни?"

– Лгал, - кивнул Царствие Небесное и улыбнулся, сморщил дубленую щеку. Медленно наползла с востока тесная дождевая туча - косой тенью по пригорку мазнула - низовой ветер зарябил пруд ознобными волнами.

– Я лгал, а ты - верил. Не завелся я от сырости в сундуке с отреченными книгами, не учился грамоте вместе с твоей бабкой-покойницей. Все было по другому. Я родился в большом доме, в Санкт-Петербурге, третьим сыном записан.

По роду племени не ниже тебя стоял, в бархатную книгу род мой записан, в Готский альманах золочеными буквами врезан. А Готский альманах, это, брат, такая крепкая книга, что плевком не перешибешь, читать не перечитать. Замешивают чернила на розовой турецкой воде и заносят в реестр всех, кто не просто так из мамки выпал, а все сиятельные, да влиятельные, чтоб им пусто было.

Не шутка - дипломатический и статистический ежегодник, саксен-готский министр Вильгельм фон Ротенберг основал, выполнил желание герцогини Дорофеи, поклонницы Вольтера и всего французского.

Сначала печатали на разворотах сцены из амуретных романов, гравированные на стали лучшими граверами, потом внесли перечень царственных особ и должностных лиц, читай, холуят титулованных. Ну и нас не забыли. На предпоследней странице.

Сестер и братьев у меня было много, мать с рук не спускала, сама грудью кормила, из деревни баб молочных не брала, отец в темечко целовал и щекотал пяточку.

До шести лет меня любили без запроса, ни в чем отказу не знал, рожок для кормления и тот из серебра отлили, стул детский со спинкой и перильцами заказывали в Роттердаме из африканского дерева, а на крышке амуров написал домашний художник.

А потом вышла оказия - нянька приложила меня после бани спиной на высокий порог. Только хрустнуло. Полгода не ходил. Икры и ляжки высохли. Лекари по дому нетопырями метались. Кормили тюрей жеваной из платка. Плохо-бедно выжил. Но начал горб расти, лекаря сказали родителям, что таким и останусь. Голова большая, тельце махонько. Братья с прямой спиной на борзых арабцах скакали, серых зайцев, уточек болотных из ружьев били, сестры в церкви пели нежными голосами, кружева плели, замуж вышли, детей родили. А я в дальней комнате сидел, книги читал, горб растил.

Мать перед сном целовала в лоб. Отец обо мне молчал. Зайдет вечером, потреплет по волосам, новые книги в картонном ящике принесет и на дверь оглянется - как бы не увидела дворня, как он с уродом вечера коротает.

Гостям меня не показывали, приносили с общего стола от морковного пирога горелое дно или ветчинки краешек - пусть уродец попразднует, нас добрым словом помянет.

На двунадесятые и кавалерские праздники ходил ко мне поп из Исаакиевского собора, вёл духовные беседы, мол, терпи, коль Бог убил.

Поделиться с друзьями: