ЖАНРЫ

Духовный путь русской поэзии
Шрифт:

Стансы

В часы забав иль праздной скуки,

Бывало, лире я моей

Вверял изнеженные звуки

Безумства, лени и страстей.

Но и тогда струны лукавой

Невольно звон я прерывал,

Когда твой голос величавый

Меня внезапно поражал.

Я лил потоки слёз нежданных,

И ранам совести моей

Твоих речей благоуханных

Отраден чистый был елей.

И ныне с высоты духовной

Мне руку простираешь ты

И силой кроткой и любовной

Смиряешь буйные мечты.

Твоим огнём душа палима

Отвергла мрак земных сует.

И внемлет арфе Серафима

В священном ужасе поэт.

Есть ещё один вариант концовки этого стихотворения:

Твоим огнём душа согрета,

Отвергла мрак земных сует, –

И внемлет арфе Филарета

В священном ужасе поэт.

Правда, трудно представить себе митрополита с арфой…

Грустные мысли и прежде не раз посещали поэта. И так трудно было их преодолеть, ещё не придя к Богу… Только разумом зная Книгу, но сердцем не приняв её.

Я пережил свои желанья,

Я разлюбил свои мечты;

Остались мне одни страданья,

Плоды сердечной пустоты…

И дальше:

Живу печальный, одинокий,

И жду, придет ли мне конец?

И это пишет 22-летний юноша. Как сказал бы Маяковский: «Иду красивый, 22-летний!»

Битва, которая идёт за сердце человеческое, никогда не кончается. Это мировая война, в которой нет передышки, нет перемирия ни на день, ни на час. И нет ничейной полосы. С одной стороны дьявол, коварство, соблазн, страхи, разочарование, грех, а с другой – Господь и спасение. В стихотворении «Воспоминание» Пушкин близок к раскаянию:

И с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слёзы лью,

Но строк печальных не смываю.

Труд души продолжается. Победа над собой сменяется поражением, и наоборот. Воля Божья и воля человеческая нередко не гармонируют. Тоска внезапно переплавляется в светлую устремлённость. Помогает природа. Возвращаясь из Закавказья, Пушкин записал: «Утром, проезжая мимо Казбека, увидел я чудное зрелище: белые, оборванные тучи перетягивались через вершину горы, и уединенный монастырь, озарённый лучами солнца, казалось, плавал в воздухе, несомый облаками». Так родилось прекрасное стихотворение:

Высоко над семьёю гор

Казбек, твой царственный шатёр

Сияет вечными лучами.

Твой монастырь за облаками,

Как в небе реющий ковчег,

Парит чуть видный над горами.

Далёкий, вожделенный брег!

Туда б, сказав прости ущелью,

Подняться к вольной вышине;

Туда б, в заоблачную келью;

В соседство Бога скрыться мне…

Это уже 1829 год. Поэту 30 лет. Но ещё раньше родилась в его душе строка, ставшая знаменитой: «Духовной жаждою томим». Перед ней вариантом звучало: «Великой скорбию томим». Нам внятна эта скорбь, эта духовная жажда человека, ищущего Бога. Я помню, в школе учительница объясняла нам, семиклассникам, что здесь говорится о роли поэта и поэзии, что поэт должен быть трибуном, борцом с несправедливостью, с угнетением. Но – ни слова о духовной жажде, о желании человека слить свою волю с волей Божьей и об провозглашении этой Воли! Потом со временем, я нашел первоисточник – 6ю главу в книге Исайи. Но в не меньшей степени Пушкинский «Пророк» соотносится и с книгой Иеремии («Я сделаю слова Мои в устах твоих огнём, а этот народ – дровами, и этот огонь пожрёт их» – Иер.5:14) Интересно, что под стихотворением стоит дата 8 сентября 1826 год – это день судьбоносной для поэта встречи с царём, когда Пушкин был призван к новой жизни, а его мысль и поэзия, казалось, стали свободными. А ещё, видно, Пушкин отталкивается и от книги Иезекииля. По словам А. Смирновой, поэт рассказывал ей о том, как в Святогорском монастыре увидел на столе раскрытую Библию. Взглянул на страницу – это был Иезекииль. Он прочёл отрывок, который перефразировал в «Пророке».

«Он меня внезапно поразил, – признавался Пушкин, – он меня преследовал несколько дней и раз ночью я встал и написал стихотворение». Обратите внимание, книге Иезекииля близок ритмический строй «Пророка», стиль, опирающийся на повтор союза «и», впрочем, характерный для многих стихов Библии.

Духовной жаждою томим,

В пустыне мрачной я влачился,

И шестикрылый серафим

На перепутье мне явился.

Перстами лёгкими, как сон

Моих зениц коснулся он.

Отверзлись вещие зеницы,

Как у испуганной орлицы.

Моих ушей коснулся он,

И их наполнил шум и звон.

И внял я неба содроганье,

И горний ангелов полёт,

И гад морских подводный ход,

И дольней лозы прозябанье.

И он к устам моим приник,

И вырвал грешный мой язык,

И празднословный, и лукавый,

И жало мудрыя змеи

В уста замершие мои

Вложил десницею кровавой.

И он мне грудь рассёк мечом,

И сердце трепетное вынул,

И угль, пылающий огнём,

Во грудь отверстую водвинул.

Как труп в пустыне я лежал,

И Бога глас ко мне воззвал:

«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею Моей,

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей.

Я, правда, не хотел бы, чтоб моё сердце заменили углём, даже пылающим. Именно в трепетное человеческое сердце хочет войти Христос. «Се, стою у двери и стучу», – говорит Он. Но таковы образы Пушкина, стоящие на ветхозаветном материале. Образ поэта-пророка нашёл своё продолжение и у Лермонтова. Но это уже другой пророк:

Провозглашать я стал любви

И правды чистые ученья,

В меня ж все ближние мои

Бросали бешено каменья.

Поэты во все времена перекликаются, ведут спор между собой, ищут истину, и я думаю, что каждый из них прав по-своему. «В поэзии всегда война, – говорил поэт Осип Мандельштам, – и только в эпоху общественного идиотизма в ней наступает перемирие».

У Тютчева, наоборот, поэзия – не глагол, жгущий сердца людей, а примирительный елей.

Среди громов, среди огней,

Среди клокочущих страстей,

В стихийном, пламенном раздоре,

Она с небес, слетает к нам, –

Небесная к земным сынам,

С лазурной ясностью во взоре –

И на бушующее море

Льёт примирительный елей.

Кто прав? Оба! И Пушкин, и Тютчев.

Для Пушкина был важен именно тот поэт, который лежал, как труп в пустыне, но воскрес для новой жизни, нового слова. Как это напоминает притчу о зерне, слова Иисуса: «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрёт, то останется одно: а если умрёт, то принесет много плода!» И дальше – так много объясняющее и в нашем великом поэте: «Любящий душу свою погубит её; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит её в жизнь вечную» (Иоанн, глава 12).

И ещё «Пророк» перекликается своеобразно с «Апокалипсисом». Там – суд надо всем народом, погрязшем в грехе, а у Пушкина – над одним человеком: «И он к устам моим приник…» и т.д.

В первых произведениях Пушкина особенно много языческих образов, я бы сказал, чисто условных, пиитических, декоративных образов, и древнерусских и греческих и римских мифологических. Это скорее орнамент, создающий особую лирическую ауру, мелодику, соблюдающую традицию Ломоносова, Державина, Жуковского и других учителей русской литературы. Но дальше у нашего поэта идёт смешение с образами Библии. И, наконец, язычество сходит на «нет» и остаётся только в русле поэтического привычного, ритуального. Даже в знаменитой cтрокe из позднего стихотворения «Памятник» в последней строфе читаем: «Веленью Божию, о муза, будь послушна…» Муза здесь уже не из греческой мифологии, а просто синоним Поэзии. Важнее в «Памятнике» другое: «Веленью Божию…» Ведь в начале у Пушкина было: «Призванью своему, о муза, будь послушна», а ещё и «Святому, жребию, о муза, будь послушна…» К этому велению Божию Александр Сергеевич Пушкин шёл всю жизнь.

Поделиться с друзьями: