Душистый аир
Шрифт:
— Что же теперь будет, что будет? — стонала мама.
Три года назад, когда немцы вошли в деревню, у нас отняли обеих лошадей, и тогда я впервые увидел, как отец плачет. Неужели отберут последнего жеребчика, нашего Берюкаса?..
Андриконис без чувств лежал на земле.
Солдат тащил за собой упирающихся лошадей.
— Видишь? — Мама толкнула отца кулаком в бок и взглядом показала на тропинку, по которой к нам шел другой немец.
Отец пригнулся, точно его ударили под коленки, и жалко улыбнулся жеребцу.
— Берюк… Эй, Берюк…
Он побежал вперед, а жеребчик трусил за ним.
Немец выкрикнул:
— Хальт!
Мы отлично знали, что означает это слово.
— Берюкас…
Немец обеими руками держал свой автомат, выставив его вперед.
Вот он сделал несколько шагов в ту сторону, где кончались деревья и где ничто не прикрывало убегающего отца.
— Хальт!
Мама вскрикнула не своим голосом и закрыла ладонями лицо. Я сидел в телеге на куче узлов и боялся шевельнуться. Хотелось съежиться в малюсенький комочек, стать невидимым.
Немец прижал автомат к плечу:
— Хальт!
Отец бежал. Одной рукой он ухватился за гриву жеребца и словно обнимал его за шею.
Мама всхлипывала.
У меня заложило уши, я ничего не слышал, хоть и гремел поблизости фронт.
Солдат поднял голову, окинув взором разоренные поля, толпу беженцев, которые жались в ольшанике, и опустил оружие.
— Мама, — зашептал я. — Мама…
Мама боялась открыть лицо.
Немец уходил медленной, усталой поступью. В одной руке он нес свой автомат, в другой — каску.
У меня перехватило дыхание, хотелось громко крикнуть маме, чтобы она подняла голову и посмотрела.
КОСЫ ЗВЕНЯТ
Вся пойма покрылась покосами. Белыми, точно холсты, расстеленные под солнцем. Длинные полосы тянутся от самой пашни и до речки. Швяндре прорезает их, но на другом берегу они снова сбегаются, сливаясь вдали в широкое полотнище.
Легко шагать по тропинке через луг. Открытым ртом я заглатываю теплый душистый воздух. Я дышу торопливо, с каким-то неосознанным страхом — побольше, побольше бы впитать в себя этого крепкого духа, настоенного на тмине, увядающем чебреце и ромашке, густого и пьянящего, словно светлый липовый мед.
Я останавливаюсь, оглядываюсь по сторонам. Послышалось. Ну конечно, только послышалось, будто кто-то меня окликнул по имени.
Из-под ног выпорхнул жаворонок. Точно камешек, пущенный из рогатки, он взвился в небо и поет, заливается.
Пиликают скрипачи-кузнечики, контрабасом вторят им пчелы.
Тропинка поворачивает к деревне, к хутору, что примостился под старыми тополями. Смотрю на мягкую луговую тропинку и вдруг вижу… Бежит… он бежит… в одной рубашке… босые ноги покраснели от росы… высоко закатанные штаны… Он бежит по этой тропке…
Большая телега, громыхая, вкатила через открытые ворота и остановилась за гумном, под старой ивой.
— А вот и мы, — сказал дядя Чюжас.
Он еще немного посидел на высоком сиденье, будто хотел отдохнуть с дороги, потом перекинул обе ноги через перекладину, оттолкнулся руками и спрыгнул на землю. Толчок оказался сильным, дядя едва не упал.
— Ишь, кольнуло. — Он прижал руку к левому боку. — Засиделся, надо размяться.
Альбинас, мой двоюродный брат, соскочил с телеги, подбежал к отцу, поцеловал ему руку, потом маме и лишь после этого поздоровался со мной.
— Здравствуй, — сказал он.
Я не видал Альбинаса с прошлого лета, и мне показалось, что он здорово подрос и повзрослел, хотя был всего на два года старше меня.
— Померяемся? — предложил он.
— Не стоит, — ответил я.
— Хочешь, поборемся?
Он усмехнулся, подтянул куцые штаны, поправил узкий ремешок с закрутившимся концом, пригладил торчащие вихры.
У него была большая голова, а шея тонкая и длинная — смех смотреть, зря задается.
Дядя распрягал лошадей. Он освободил их от упряжи и привязал к задку телеги. Дядя вытащил из-под сиденья охапку зеленого клевера, порылся там и, наконец, извлек завернутые в мешковину две косы. Альбинас отвязывал от бортов телеги косовища. Разматывая узелки, он поглядывал в мою сторону.
— Косить ходишь? — спросил он.
— Когда как… Вон, за ольшаником, мы с отцом весь луг…
— Ври побольше! Будто не видно, какой ты хлипкий!
— Не веришь?
— Когда мне было столько, сколько тебе сейчас, я не только косил, а еще и навоз телегами таскал.
— Думаешь, я не могу?
— Где тебе…
Альбинас держался как бывалый косарь. Косовища он унес к хлеву, а там поставил их у стены, после чего снова, будто после невероятно тяжкой работы, подтянул штаны и пригладил вихры.
Дядя Чюжас, как обычно, первым делом заглянул в колодец.
— Хорошо вам — вода близко. А у меня — дна не достигнешь. Правда, вода — что твоя слеза.
Дядя заскрипел оцепом и вскоре вытащил ведро, в котором плескалась вода. Мама велела мне сбегать за кружкой, но дядя сказал, что не надобно, и, широко расставив ноги, наклонился над ведром. По его раздвоенной бороде вода стекала на землю.
— Добрая вода, — сказал он, отнимая лицо от ведра.
Альбинас тоже напился.
— У нас студенее.
Они вошли в избу и сели за стол. Мы уже отобедали, и мама собирала гостям что-нибудь перекусить. Дядюшка Чюжас толковал с отцом о хозяйственных делах, радостно отметил, что хлеба хорошо стоят. Потом осведомился, как его вервь.
— Шелк, а не трава. Густая, сочная.
— Десять возов будет?
— Пожалуй, поболее.
— Я, знаешь ли, не жалею, что прикупил луга. Одна беда — далеко.
— Да уж, не близко.
— Лучше бы ты пашни прикупил, — вмешался Альбинас, который все это время внимательно слушал беседу.