Два источника морали и религии
Шрифт:
Сказанное означает, что, отводя столь значительное место эмоции в генезисе морали, мы никоим образом не обосновываем некую «мораль чувства». Ведь речь идет об эмоции, способной кристаллизоваться в представления и даже в теоретическое учение. Из этого учения, так же как и из всякого другого, невозможно было бы вывести эту мораль; никакая умозрительная теория не создаст обязанность или что-нибудь ей подобное. Красота теории для меня малосущественна, я всегда смогу сказать, что не принимаю ее и, даже если я ее принимаю, буду стремиться сохранять свободу вести себя по-своему. Но если присутствует эмоциональная атмосфера, если я вдохнул ее, если эмоция пронизывает меня, то, возбужденный ею, я буду действовать сообразно с ней. Не по принуждению или по необходимости, а благодаря склонности, которой я не хотел бы противиться. И вместо того чтобы объяснить свой поступок самой эмоцией, я смогу также вполне вывести его из теории, которую сконструируют путем преобразования эмоции в идею. Мы предварительно пытаемся здесь дать возможный ответ на важный вопрос, с которым мы еще встретимся далее, но с которым только что столкнулись мимоходом. Принято утверждать, что, если религия несет новую мораль, она навязывает ее метафизикой, которую заставляет принять, своими идеями о Боге, о Вселенной, об отношении между ними. В ответ на это было сказано, что, наоборот, благодаря превосходству своей морали религия завоевывает души и открывает их определенным взглядам на вещи. Но признал ли бы ум превосходство предлагаемой ему морали, учитывая, что он может оценить ценностные различия только путем сравнения с правилом или идеалом, а идеал и правило с необходимостью обеспечиваются уже имеющейся моралью? С другой стороны, как новая концепция мирового порядка может быть чем-то иным, кроме как новой философией, наряду с уже известными нам? Даже если наш ум к ней примкнет, мы всегда будем видеть в ней лишь объяснение, теоретически более предпочтительное, нежели другие объяснения. Даже если нам покажется, что она рекомендует нам вроде бы лучше гармонирующие с ней некоторые новые правила поведения, от этой приверженности ума будет очень далеко до обращения воли. Но истина заключается в том, что ни теория, в состоянии чисто интеллектуального представления, не заставит принять мораль и особенно применять ее на практике, ни мораль, рассматриваемая умом как система правил поведения, не сделает интеллектуально предпочтительной теорию. До новой морали, до новой метафизики существует эмоция, которая продолжается в порыве со стороны воли и в объясняющем представлении в области ума. Возьмите, например, эмоцию, принесенную в мир христианством под именем милосердия: если она завоевывает души, то отсюда следует определенное поведение и распространяется определенное учение. Ни эта метафизика не навязала эту мораль, ни эта мораль не заставила предпочесть эту метафизику. Метафизика и мораль выражают одно и то же, одна — в терминах ума, другая — в терминах воли; и оба выражения принимаются вместе, как только этому явлению дали в себе выразиться.
Что добрая половина нашей морали включает в себя обязанности, повелительный характер которых в конечном счете объясняется давлением общества на индивида, с этим согласятся без особых колебаний, потому что эти обязанности выполняются повседневно, потому что они имеют четкую и точную формулировку, и нам легко в этом случае, улавливая целиком их видимую часть и продвигаясь к их корням, обнаружить социальное требование, из которого они произошли. Но что остальная часть морали выражает определенное эмоциональное состояние, что здесь уже не давление, а притяжение, с этим многие согласятся с трудом. Причина этого заключается в том, что здесь мы чаще всего не можем найти в глубине себя первоначальную эмоцию. Имеются формулы, которые являются ее остатком и расположились в том, что можно было бы назвать социальным сознанием, по мере того как утверждалась внутренне присущая этой эмоции новая концепция жизни или, точнее, определенная позиция по отношению к ней. Именно потому, что мы оказываемся перед пеплом погасшей эмоции, а движущая сила этой эмоции исходила от заключавшегося в ней огня, оставшиеся формулы были бы обычно неспособны потрясти нашу волю, если бы более древние формулы, выражающие фундаментальные требования социальной жизни, не сообщали им путем заражения нечто от их обязательного характера.
Эти две рядоположенные морали теперь уже кажутся одной, поскольку первая предоставила второй немного своей повелительности, а в обмен получила от нее значение, менее узкосоциальное и более широкое, общечеловеческое. Но стряхнем пепел: мы увидим еще горячие остатки, и в конце концов вспыхнет искра, огонь может вновь разгореться, а если он разгорится, то постепенно распространится повсюду. Я хочу сказать, что правила этой второй морали не действуют изолированно, как правила первой; как только одно из них, перестав быть абстрактным, наполняется значением и обретает силу для действия, другие стремятся к тому же; в конце концов все они соединяются в пылкой эмоции, некогда оставившей их позади себя, и в испытавших ее людях, которые вновь стали живыми. Среди них основатели и реформаторы религий, мистики и святые, безвестные герои нравственной жизни, встреченные нами на жизненном пути и равные в наших глазах величайшим из людей; увлеченные их примером, мы присоединяемся к ним, как к армии завоевателей. Это и в самом деле завоеватели; они сломали сопротивление природы и возвысили человечество для новых судеб. Таким образом, когда мы рассеиваем кажимость, чтобы коснуться реальности, когда мы отвлекаемся от единой формы, которую благодаря взаимообменам обе морали приняли в понятийном мышлении и языке, мы находим на двух крайних точках этой единой морали давление и стремление: первое тем совершеннее, чем оно безличнее, чем оно ближе к естественным силам, называемым привычкой и даже инстинктом; второе тем мощнее, чем более явно оно вызывается в нас личностями, чем лучше в наших глазах оно одерживает верх над природой. Правда, если спуститься к истокам самой природы, то мы, возможно, заметим, что это одна и та же сила, которая, будучи замкнута на самой себе, проявляется прямо в уже сложившемся человеческом роде, а затем воздействует косвенно, через посредство исключительных индивидуальностей, чтобы двинуть человечество вперед.
Но нет никакой надобности прибегать к метафизике, чтобы определить отношение этого давления к этому стремлению. Отметим еще раз: существует определенная трудность в сравнении между собой обеих моралей, потому что они не проявляются больше в чистом виде. Первая передала второй нечто от своей принудительной силы; вторая распространила на первую немного своего аромата. Мы наблюдаем ряд постепенных возвышений или снижений сообразно тому, как рассматриваются предписания морали — начиная с одной крайней точки или с другой. Что касается обоих крайних пределов, то они представляют скорее теоретический интерес; в действительности они почти никогда не достигаются. Рассмотрим тем не менее в отдельности, сами по себе, давление и стремление. Первому внутренне присуще воспроизведение общества, стремящегося только к самосохранению: кругообразное движение, в которое оно вовлекает вместе с собой индивидов, происходящее на одном месте, отдаленно, через посредство привычки, имитирует неподвижность инстинкта. Чувством, характеризующим сознание этой совокупности чистых, в идеале полностью выполненных обязанностей, было бы состояние индивидуального и социального благополучия, близкого тому, которое сопровождает нормальное функционирование жизни. Оно скорее походило бы на удовольствие, чем на радость. В морали стремления, наоборот, неявно присутствует чувство прогресса. Эмоция, о которой мы говорили, — это энтузиазм движения вперед, энтузиазм, благодаря которому эта мораль принимается некоторыми и затем через них распространяется по свету. «Прогресс» и «движение вперед», впрочем, здесь неотличимы от самого энтузиазма. Чтобы осознать их, необязательно представлять себе предел, к которому мы стремимся, или совершенство, к которому мы приближаемся. Достаточно того, чтобы в радости энтузиазма было нечто большее, чем удовольствие благополучия: ведь это удовольствие не содержит в себе эту радость, а последняя охватывает и даже поглощает в себе это удовольствие. Мы чувствуем это, и достигнутая таким образом уверенность, весьма далекая от метафизики, придаст этой метафизике наиболее прочную опору.
Но до этой метафизической теории и гораздо ближе к непосредственно испытанному нами существуют простые представления, извергающиеся здесь из эмоции по мере ее наполнения. Мы говорили об основателях и реформаторах религий, мистиках и святых. Вслушаемся в их язык: он лишь переводит в представления особую эмоцию души, которая открывается, порывая с природой, закрывавшей ее одновременно в самой себе и в гражданской общине.
Они говорят прежде всего, что то, что они испытывают, — это чувство освобождения. Благополучие, удовольствия, богатство — все, что привлекает большинство людей, оставляет их равнодушными. Освободившись от этого, они испытывают облегчение, затем радость. Дело не в том, что природа была неправа, привязав нас крепкими узами к предназначенной ею для нас жизни. Но речь идет о том, чтобы идти дальше; и тогда удобства, обеспечивающие хорошее самочувствие дома, превращаются в стеснительные путы, становятся громоздким багажом, если требуется взять их с собой в путешествие. Можно было бы удивляться тому, что душа, ставшая таким образом более подвижной, более склонна к сопереживанию с другими душами и даже со всей природой, если бы относительная неподвижность души, вращающейся в кругу закрытого общества, как раз не была связана с тем, что природа раздробила человечество на различные индивидуальности самим актом создания человеческого рода. Как всякий акт создания какого-нибудь биологического вида, это была остановка. Возобновляя движение вперед, мы приостанавливаем решение об остановке. Правда, чтобы достичь полного результата, следует увлечь за собой остальную часть людей. Но если некоторые движутся, а другие убеждаются в том, что при случае сделают то же самое, это уже много: с этих пор, с началом осуществления, имеется надежда, что в конце концов круг будет разорван. Во всяком случае, мы еще раз подчеркиваем, достигается это не проповедью любви к ближнему. Невозможно охватить человечество путем расширения более узких чувств. Напрасно наш ум убеждал сам себя, что таково естественное развитие, все развивалось иначе. То, что просто с точки зрения нашего рассудка, необязательно просто для нашей воли. Там, где логика говорит, что определенный путь будет кратчайшим, появляется опыт и находит, что в указанном направлении вообще нет пути. Истина заключается в том, что здесь нужно пойти путем героизма, чтобы прийти к любви. Впрочем, героизм не проповедуется; ему достаточно проявиться, и само его присутствие сможет привести других людей в движение.
Дело в том, что сам он — поворот к движению; он исходит из эмоции — заразительной, как всякая эмоция, — родственной творческому акту. Религия выражает эту истину по-своему, говоря, что именно в Боге мы любим других людей. И великие мистики заявляют, что чувствуют поток, идущий от их души к Богу и вновь нисходящий от Бога к человеческому роду.
Не надо говорить о материальных препятствиях для освобожденной таким образом души! Она не станет утверждать в ответ ни то, что препятствие следует обойти, ни то, что его можно преодолеть: она объявит его несуществующим. О ее моральной убежденности невозможно сказать, что она сдвигает горы, ибо она не видит гор, которые нужно сдвигать. Сколько бы вы ни рассуждали о препятствии, оно останется на месте, и как бы вы его ни рассматривали, вы разложите его на части, которые нужно будет преодолевать одно за другим; деталей здесь может быть бесчисленное множество, и ничто не говорит за то, что вы будете в состоянии исчерпать их. Но вы можете отбросить его сразу, целиком, если вы его отрицаете. Так действовал философ, доказывавший движение посредством ходьбы [8] ; его действие было чистым и простым отрицанием усилия, каждый раз возобновляемого и потому немощного, которое Зенон считал необходимым, чтобы преодолеть одну за другой точки пространства. Углубляя этот новый аспект морали, мы нашли бы в ней чувство совпадения, действительного или иллюзорного, с порождающим усилием жизни. Рассматриваемая извне, работа жизни в каждом из ее произведений поддается анализу, который мог бы продолжаться без конца; никогда не будет закончено описание структуры глаза, подобного нашему. Но то, что мы называем ансамблем используемых средств, в действительности есть лишь ряд рухнувших препятствий; акт природы прост, и бесконечная сложность механизма, который она, очевидно, построила деталь за деталью, чтобы добиться зрения, есть лишь бесконечное пересечение антагонизмов, взаимно друг друга нейтрализующих, чтобы дать нераздельно осуществиться функции. Подобно этому, простое движение невидимой руки, погруженной в железные опилки, показалось бы (если принимать во внимание только то, что видно) бесконечным рядом действий и реакций, которые крошечные опилки оказывают друг на друга, чтобы взаимно уравновеситься. Если таков контраст между реальным действием жизни и тем обликом, который она принимает для анализирующих ее чувств и ума, то удивительно ли, что душа, не знающая больше материального препятствия, чувствует, правильно или неправильно, свое совпадение с самим принципом жизни?
8
Речь идет о греческом философе-кинике Диогене Синопском (IV в. до н. э.). См.: Диоген Лаэртский. VI, 39.
Хотя и можно найти вначале серьезное различие между следствием и причиной, хотя и далеко от правила поведения до утверждения относительно сущности вещей, тем не менее люди чувствовали, что сила любви к человечеству всегда черпается в соприкосновении с порождающим принципом человеческого рода. Я говорю, разумеется, о любви, которая поглощает и согревает всю душу целиком. Но любовь более умеренная, приглушенная, неровная может быть только излучением этой любви, когда она не является еще более бледным и холодным образом, оставшимся от нее в уме или осевшим в языке. Мораль, таким образом, включает в себя две различные части, из которых одна находит свое объяснение в изначальной структуре человеческого общества, а другая — в объясняющем принципе этой структуры. В первой обязанность представляет собой давление, которое элементы общества оказывают друг на друга, чтобы сохранять устройство целого, давление, результат которого запрограммирован в каждом из нас системой привычек, идущих, так сказать, навстречу этой обязанности. Этот механизм, каждая деталь которого есть привычка, но в целом близкий инстинкту, был подготовлен природой. Во второй части также есть обязанность, если угодно, но обязанность здесь есть сила стремления или порыва, того самого порыва, который привел к возникновению человеческого рода, социальной жизни, системы привычек, более или менее подобной инстинкту. Здесь принцип тяги действует прямо, а не через посредство смонтированных им механизмов, на которых он временно остановился. Короче, резюмируя все предыдущее, скажем, что природа, поместив человеческий род в процесс эволюции, захотела, чтобы он был общественным, подобно тому как она захотела создать общества муравьев и пчел. Но поскольку там оказался ум, поддержание социальной жизни должно было быть доверено квазиумному механизму; умному в том отношении, что каждая его деталь могла вновь моделироваться человеческим умом, инстинктивным, однако, в том отношении, что человек не мог, не перестав быть человеком, отбросить все детали целиком и не принимать больше механизм сохранения. Инстинкт временно уступал место системе привычек, каждая из которых становилась случайной; только их общая направленность к сохранению общества оставалась необходимой, и вместе с этой необходимостью вновь появлялся инстинкт.
Необходимость целого, ощущаемая через случайность частей, есть то, что мы называем моральной обязанностью вообще; впрочем, части случайны только в глазах общества; для индивида, которому общество навязывает привычки, часть есть необходимость, такая же, как и целое. Теперь механизм, который захотела создать природа, был прост, как и общества, первоначально созданные ею. Предвидела ли природа громадное развитие и бесконечную сложность обществ, подобных нашим? Уточним сначала смысл вопроса. Мы не утверждаем, что природа, собственно говоря, хотела или предвидела что бы то ни было. Но мы имеем право поступать так же, как биолог, который говорит о намерении природы всякий раз, когда он приписывает какую-нибудь функцию какому-то органу: таким образом он просто выражает соответствие органа функции. Мы утверждаем, что как человечество ни цивилизовалось, как оно ни преобразовалось, тенденции, в некотором роде органические для социальной жизни, остались теми же, какими они были вначале. Мы и теперь можем их обнаружить и наблюдать. Результат этого наблюдения не вызывает сомнений: моральная структура, первоначальная и основополагающая для человека, создана для простых и закрытых обществ. Я согласен, что эти органические тенденции не очень отчетливо представляются нашему сознанию. Тем не менее они составляют наиболее прочную часть обязанности. Какой бы сложной ни стала мораль, хотя она и дополнилась тенденциями, не являющимися простыми разновидностями природных тенденций и не развивающимися в направлении природы, именно к этим природным тенденциям мы приходим в конце концов, когда хотим из всей содержащейся в этой текучей массе чистой обязанности добыть осадок.
Такова, стало быть, первая половина морали. Другая не входила в планы природы. Мы подразумеваем под этим, что природа предусмотрела некоторое распространение социальной жизни посредством ума, но распространение ограниченное. Она не могла захотеть, чтобы это распространение дошло до создания угрозы исходной структуре. Имеются, впрочем, многочисленные случаи, когда человек обманывал таким образом природу, столь искусную и одновременно столь наивную. Природа несомненно предусмотрела, чтобы человек производил на свет себе подобных до бесконечности, как все другие живые существа; она приняла самые тщательные меры, чтобы обеспечить сохранение вида через размножение индивидов. Однако она не предвидела, дав нам ум, что последний сразу же найдет средство отделить сексуальный акт от его последствий, и человек сможет воздержаться от сбора жатвы, не отказываясь от удовольствия сеять. В совершенно ином смысле человек обманывает природу, когда он продолжает социальную солидарность в человеческом братстве. Но он также обманывает ее, так как общества, образ которых заложен в исходной структуре человеческой души и проект которых еще можно заметить в изначальных и фундаментальных стремлениях современного человека, требовали, чтобы группа была совершенно единой, но чтобы между группами была потенциальная враждебность: надо было всегда быть готовым к нападению или к защите. Это не значит, разумеется, что природа хотела войны ради войны. Великие вдохновители человечества, которые преодолевали барьеры вокруг своей гражданской общины, тем самым, по-видимому, возвращались на путь жизненного порыва. Но этот порыв, присущий жизни, конечен, как и она сама. На всем протяжении своего пути он сталкивается с препятствиями, а последовательно возникающие виды — это результирующие этой силы и сил враждебных: первая толкает вперед, последние заставляют кружиться на месте. Человек, выйдя из рук природы, был существом умным и общественным; при этом его общественный характер был рассчитан на малые общества, а его ум был предназначен к тому, чтобы способствовать индивидуальной жизни и жизни группы.
Но ум, расширяясь благодаря своему собственному усилию, стал развиваться неожиданным образом. Он освободил людей от рабской зависимости, к которой они были приговорены ограниченностью своей природы. В этих условиях некоторым, наиболее одаренным из них, стало возможно вновь открыть то, что было закрыто, и сделать, по крайней мере для самих себя, то, чего ранее природа не смогла сделать для человечества. Их пример в конце концов увлекал за собой других, по крайней мере в воображении. У воли бывает свой гений, как и у мысли, а гений бросает вызов всякому предвидению. Через посредство таких гениальных воль жизненный порыв, проходящий сквозь материю, добивается от последней для будущности вида таких перспектив, о которых даже не могло быть и речи, когда вид формировался. Идя от социальной солидарности к человеческому братству, мы, таким образом, порываем с определенной природой, но не со всякой природой. Можно сказать, изменяя смысл выражений Спинозы, что именно для того, чтобы вернуться к Природе природосозидающей, мы отрываемся от Природы природосозданной [9] .
9
Автор использует французский перевод выражений Спинозы natura naturans и natura naturata (лат. Этика, I, 29). Термины восходят к латинскому переводу комментария Аверроэса к сочинению Аристотеля «О небе».
Между первой моралью и второй существует, таким образом, такая же дистанция, как между покоем и движением. Первая считается неподвижной. Если она изменяется, то она тотчас же забывает, что изменилась, или не признает этого изменения. Форма, в которой она выступает в любое время, утверждает, что она окончательная. Но вторая мораль — это натиск, это требование движения; она в принципе есть подвижность. Именно этим она могла бы доказать — даже только этим она могла бы вначале выявить — свое превосходство. Возьмите первую: вы не извлечете из нее вторую, так же как из одного или нескольких местоположений двигателя вы не извлечете движения. Наоборот, движение охватывает неподвижность, поскольку каждое положение, пройденное двигателем, понимается и даже воспринимается как возможная остановка. Но нет никакой надобности в доказательстве по всем правилам: превосходство переживается до того, как представляется, и не могло бы быть к тому же впоследствии доказано, если бы вначале оно не было прочувствовано. Это превосходство жизненного тонуса. Тот, кто регулярно применяет на практике мораль гражданской общины, испытывает то чувство благополучия, единое для индивида и общества, которое демонстрирует воздействие материальных сопротивлений друг на друга. Но душа, которая открывается и в глазах которой материальные препятствия падают, вся наполнена радостью. Удовольствие и благополучие немаловажны, но радость важнее, ибо она не заключена в них, тогда как они потенциально содержатся в ней. В действительности они представляют собой остановку или топтание на месте, тогда как она — это движение вперед.