Двадцать пять лет на Кавказе (1842–1867)
Шрифт:
После его ухода Потоцкий выразил удовольствие результатом обеда. «В., очевидно, считает все дело поконченным и через несколько дней забудет о вашем существовании, чего только и следует желать, ибо от кого нельзя ожидать себе ничего хорошего, нужно сделать того для себя безвредным». Ходячий мешок житейской премудрости был этот тонкий воспитанник иезуитской школы…
Распростившись с Потоцким, обещавшим мне полное содействие, если я встречу в чем-нибудь надобность, я отправился к Челокаеву узнать, когда он думает выехать; очень обрадовался его ответу, что завтра же. Хотелось мне уже скорее вернуться домой, то есть в полумрачную саклю в Тионетах, отдохнуть, покончить некоторые дела по жалобам жителей, разбор коих был прерван несколько недель назад.
Так, казалось мне, окончилась возбужденная моей запиской многосложная история, не оставившая во мне ничего, кроме некоторого упадка духа и неодолимого желания скорее переменить место служения. Впоследствии оказались для меня, однако, совершенно неожиданно результаты, о которых я меньше всего мог думать.
На первых же днях по возвращении в Тионеты оказалось, что Челокаев не намерен был изменять своих отношений ко мне. Предлагать мне прямо увольнение после высказанного наместником желания, чтоб я оставался в округе, он не мог, но достигнуть этого рассчитывал путем всяких придирок и неприятностей, от которых я, конечно, сам должен был уйти. Я это понимал, и нетерпение поскорее убраться из округа усиливалось с каждым днем. Я решился дотянуть как-нибудь до осени и тогда уже уехать в Тифлис; к этому времени все высшие власти собирались в город после летних походов и разъездов по краю, и я мог бы начать хлопоты о получении какого-нибудь другого назначения.
Как только стаяли снега и наступило удобное время для разъездов по горам, я оставил Тионеты, чтобы в последний раз побывать в ущельях Пшавии и Хевсурии и распрощаться с местами, к которым я в течение четырех лет не только привык, но чувствовал какой-то особенный род привязанности. Эта грозно дикая природа, эти бешеные потоки, тропинки над бездонными пропастями, эта торжественная тишина на высотах, блестящих снегом, укрепленные аулы, с ног до головы вооруженные люди, напоминающие о беспрерывной борьбе с опасностями, – все вместе заключало в себе какую-то особенную, труднообъяснимую поэзию и производило какое-то наркотическое действие, вызывавшее в моей юношеской голове бесконечные фантазии. Я провел в этих разъездах все лето, посвящая большую часть времени разбирательству бесконечных тяжб горцев между собой и целыми обществами да наблюдениям и собиранию материалов для подробного описания Пшавии и Хевсурии.
В половине июля я переехал из Шатиля в один из самых диких аулов Ардотского ущелья Муцо, прилепившийся в виде большого орлиного гнезда на вершине полуотвесной скалы. Как Шатиль составлял крайний пункт наших владений на Аргуне и граничил с непокорным обществом Митхо, так Муцо был крайний пункт правее Аргуна, в Ардотском ущелье, и прилегал к враждебному обществу Майсти, из которого хищнические шайки чаще всего проникали в округ. Успешный исход рискованного путешествия с В. разохотил меня к подобным предприятиям, и непреодолимое любопытство влекло меня посетить Майсти, осмотреть окрестности правее Аргуна и с большой высоты Майсти-Тави (через которую нужно было проходить) увидеть панораму Чечни и прорезывающего ее надвое Аргунского ущелья, в конце которого, на месте аула Чах-Кири, в 1844 году была воздвигнута крепость Воздвиженская – штаб Куринского егерского полка.
В Муцо жили несколько семейств кистин, переселившихся сюда, скрываясь от преследования кровомстителей. Один из переселенцев – Лабуро, тот самый, который был со мной в Тифлисе, вызвался по моему желанию сходить в Майсти, узнать, что там делается, и, если окажется удобным, переговорить с одним из тамошних вожаков о моем намерении посетить их. На третий день он возвратился с весьма благоприятными известиями: самый удалой и почетный из майститцев – Джокола заверял, что я могу смело прийти к ним и положиться на его слово и священный закон гостеприимства.
Недолго думая, я решился привести свою затею в исполнение, и 18 июля 1848 года в сопровождении Лабуро, одного хевсура из Муцо, моего Давыда и рассыльного Ниния Далакия Швили (о котором я уже упоминал выше, при описании моей попытки зимой перевалиться в Хевсурию) пустился пешком в путь, взяв с собой всяких запасов на несколько дней. Не помню наверное, но, кажется, был со мной и некий князь Эристов, бедный молодой человек, служивший в округе в качестве начальника горных караулов.
Перебравшись с немалыми трудами через хребет, во многих местах еще покрытый снегом, мы достигли лесного урочища Гаришка, и хотя было еще рано, но решились остаться здесь ночевать, не надеясь засветло достигнуть Майсти. Здесь, в глубине ущелья, я в первый раз видел большого совершенно черного медведя – чрезвычайную редкость на Кавказе. Над урочищем тянулся гребень острых шиферных плит, и только в некоторых промежутках выдвигались холмики, поросшие влажным мхом. Лабуро, опытный охотник, нашел, что такие места – самое любимое пребывание тура и что можно бы до потемок еще поохотиться. Оставив Давыда с хевсуром разводить огонь, греть воду и вообще готовить ночлег, мы тотчас отправились за Лабуро на гребень; карабкаясь по острым ребрам плитняка, я окончательно убедился, что едва ли в какой-либо другой обуви, кроме хевсурской с плетеными ремешковыми подошвами, можно двигаться по таким местам, но и при этом нужно иметь много привычки и крепость нервов необычайную. Через полчаса карабканий мы вдруг услышали шум посыпавшихся с кручи камней, и вслед за тем из лощинки показалось несколько туров: впереди предводитель с огромными рогами, за ним штуки три-четыре поменьше и без рогов; оглянувшись в нашу сторону и как бы нюхнув воздуху, они вдруг, как по команде, сделали прыжок в сторону с кручи, головами вниз; в эту минуту раздались наши выстрелы, один из безрогих взмахнул набок задними ногами, и все исчезло. Нам показалось, что один должен быть убит, и решено было попытаться пойти в направлении, взятом турами. Поиск превзошел наши ожидания, ибо тотчас под местом, с которого туры сделали свой прыжок, в рытвине с полурастаявшим снегом мы нашли убитого молодого тура. Спор между Лабуро и Далакия Швили, кем убит тур, разрешился в пользу последнего, потому что когда вынули засевшую в кости пулю, она оказалась его.
До крайности утомленные, но в веселом расположении духа возвратились мы к месту ночлега, и пока пили чай, Давыд на шомполах нажарил турьих шашлыков, и мы поужинали отлично, проспав затем до восхода солнца, покрывшись бурками, невзирая на то что лежали просто на камнях, а в головах у меня вместо подушки стоял погребец с чайным прибором и на нем вдвое сложенная переметная сумка. Поднявшийся перед рассветом сырой туман пронизывал до костей, бурки побелели, ноги окоченели, и высота в девять-десять тысяч футов над поверхностью моря давала себя знать. Но как только показались первые лучи солнца, мы поторопились тронуться дальше и после нескольких верст быстрого движения согрелись; часов около девяти мы остановились, чтобы помыться, принарядиться и позавтракать, затем пустились дальше, все по гребню, по узкой каменистой тропинке, пока не достигли покатости, с которой начинался уже спуск на северную сторону хребта. Ближе к нам, с правой стороны, в боковом ущелье виднелись аулы Майсти; дальше, по едва заметному направлению Аргуна, открылся вид на Чечню, но все представлялось сплошной массой пересеченных лесистых хребтов, и никакого определенного понятия о местности составить нельзя было.
Не доходя несколько верст до Майсти, мы были встречены Джоколой с двумя товарищами, поздравлявшими нас с благополучным приходом. Джокола – стройный горец лет тридцати, с блестящими карими глазами и темно-русой бородой, ловкий, полный отваги, протянул мне руку, которую я принял, выразив благодарность за доброе расположение и готовность познакомить меня с его родиной. Часов около двенадцати мы, наконец, вошли в аул Погой, в дом Джоколы.
Я достаточно исходил кавказские горы во всех возможных направлениях, но ничего угрюмее, мрачнее ущелья, в котором расположены три аула общества Майсти, я не встречал. Один носит название Цахиль-Гой, то есть Деревня Креста, без сомнения здесь была когда-нибудь христианская часовня. Бедность жителей самая крайняя, за совершенным отсутствием не только пахотной земли, но даже удобных пастбищ; все ущельице – почти ряд голых, неприступных скал; лучи солнца проникают в него на несколько часов, а зимой, вероятно, весьма редко и не более как часа на два; все достояние жителей – оружие да несколько коров и коз; соседи они весьма беспокойные, и хищничество составляло их специальность. Таково это общество, подобное которому едва ли можно встретить еще где-нибудь. Интересно бы узнать, что они делают и как живут теперь, когда с покорением всего Кавказа и утверждением нашей власти их ремеслу должен был быть положен предел. Оставаясь на своих местах, едва ли они могли найти достаточные средства для существования – может быть, переселились на более удобные места?
Несмотря, однако, на бедность, для угощения меня зарезали барана, которого тут же стали варить; дым, не находя выхода, клубами поднимался к потолку, давно уже поэтому принявшему лоснящийся черный цвет. Вся деревушка состоит из двухэтажных башен, в верхней части коих помещаются люди, а в нижней – корова, несколько овец и запас кизяку. Хозяин долго рассказывал мне о притязаниях мюридов укрепить между ними мусульманство, о том, как Майсти еще недавно отстояли свою независимость, прогнав толпу чеченцев, окруживших их деревню по приказанию Шамиля; затем о своих набегах с мелкими партиями в верховья Алазани, откуда он не раз приводил пленных кахетинцев и т. д. После ужина он развлекал меня игрой на балайке, пел, плясал – одним словом, старался выказать полнейшее радушие. Я предложил ему «побрататься», на что он с радостью согласился. Я подарил ему три серебряных рубля и пистолет, а он мне – отличный кинжал.
Утром человек пятнадцать собрались поздравить меня с приходом. Поблагодарив их, я обещал им дружбу, готовность быть при случае полезным и просил их жить, как добрым соседям подобает. По моему предложению затеяли стрельбу в цель. На расстоянии 200 шагов была поставлена расколотая палка и в ней пожертвованный мной серебряный рубль, служивший и целью, и призом. Много было отличных выстрелов, опрокидывавших даже палку, но рубль все еще оставался на своем месте; наконец, один старик, стрелявший уже два раза, с некоторой досадой передал ружье своему сыну лет десяти или одиннадцати; тот весьма проворно сам зарядил длинную винтовку, уселся на землю, уперся в коленки, стал целиться и выбил монету из палки. Нужно было видеть торжество мальчика и радость отца! Впрочем, у горцев это не редкость: я в Шатиле не раз видел как мальчишки девяти-десяти лет по нескольку человек упражнялись в стрельбе в цель, с большим искусством попадая в едва заметные точки. При появлении неприятеля многие из мальчиков выбегали с винтовками на тревогу.
Часу в одиннадцатом в сопровождении брата Джоколы и еще нескольких кистин мы отправились из этой в следующую деревню Тут-Гой, куда нас пригласил на ночлег родственник Джоколы – Тешка. Вечером собралось в маленькую его башню много гостей, с большим любопытством смотревших на меня, на мой щегольской черкесский наряд и красиво отделанное оружие. Несколько прехорошеньких девушек, одетых в длинные красные или желтые сорочки, ахалуки, подпоясанные ременными кушаками по горскому обычаю, импровизировали в честь мою песнь, превознося мою храбрость, отвагу, меткость в стрельбе, ловкость в верховой езде и тому подобное – в глазах горцев наивысшие достоинства человека. После под звуки балалайки и другого инструмента, по волосным струнам которого играют смычками, как на виолончели, три девушки показали мне образец своей живой грациозной пляски, выделывая с необыкновенной быстротой мелкие, частые па и становясь на кончики больших пальцев, как наши балетные танцорки. Когда я предложил им в подарок несколько мелких монет, они отвечали, что не возьмут от меня подарка, пока и я не покажу им своего искусства в пляске. Никакие отговорки не помогли, я должен был выйти на средину, снять папаху, поклониться всей компании (таков уж общий обычай) и, выговорив себе условие получить в награду от каждой танцорки по поцелую, пустился выкидывать ногами, раскинув врозь руки, припрыгивать, потопывать – одним словом, как пляшут лезгинку в Грузии. Сделав таким образом несколько кругов под общее хлопанье в ладоши, я почти насильно расцеловал девушек (ощутив при этом крайне неприятный аромат кизяку и козлиного запаха), подарил им денег и возвратился на свое место при всеобщих кликах марджи конаг, марджи конаг! (удалец, удалец!), а мои люди просто в умиление пришли, что я так достойно поддержал славу их начальника…