Две жизни, том 1, часть 1
Шрифт:
Бесспорно, это была красивая девушка. Но меня крайне поразило, что одна щека её была восковой бледности, а другая не только пылала, но багровость её переходила в большой синяк, что отчётливо стало видно теперь, когда И. достал складной подсвечник, зажёг в нём свечу и поставил на столик.
– О чём теперь вы плачете? — услышал я вдруг голос И. Я оглянулся и увидел, что лицо тётки всё залито слезами; нос, губы, щёки — всё распухло, и вид её был до отвращения безобразен.
– Не о девчонке плачу, а о своей судьбе. Что теперь будет со мной? Она станет всех уверять, что это я её толкнула. А на самом деле сама ушиблась... — отвечала злым голосом тётка сквозь всхлипывания.
Я взглянул на И. и поразился грозному выражению его лица. Он так пристально смотрел на плачущую, что сразу напомнил мне Али. Никогда бы не поверил, что у неизменно ровного, большей частью светящегося доброжелательством И. может быть такое грозное лицо, такие суровые глаза.
– Вам лучше всего не лгать. Я так же хорошо знаю, как и вы, что это вы её ударили, не рассчитав своей силы; и я могу вам показать отпечаток вашей ладони на её щеке. Если бы вы ударили чуть выше, — с Лизой было бы кончено, — говорил звенящим голосом И.
Всхлипывания прекратились, и в тишине раздался свистящий от бешенства голос тётки:
– Возможно, что вы и доктор. Но вряд ли вообще понимаете, что сейчас говорите. Я, слабая женщина, могла так ударить девчонку, чтобы свалить её в обморок? Говорю вам, она сама свалилась, и у меня не было силы её поднять.
– И поэтому вы исщипали ей всю грудь и руку, — сказал И. — Но поскольку вы отрицаете, что избили её, — мне придется сделать фотографический снимок на чувствительной пластинке и передать его судебным властям, как только мы прибудем в Севастополь.
Воцарилось недолгое молчание, затем тётка прошипела: — Сколько возьмёте за своё молчание? И. рассмеялся, я тоже не мог удержаться от смеха и закричал: — Да это целый роман!
Вероятно, мой смех особенно раздражил такую сейчас старую и безобразную даму. Когда я на неё взглянул, — точно змея меня укусила, так злы были её глаза.
– Я совестью не торгую и взятки ни за какие услуги не беру. Девушке вы нанесли и моральный и физический вред. За моральный удар вы ответите жизни; он не останется безнаказанным и вернётся к вам с той стороны, откуда вы его никак не ожидаете. От вашего собственного ребёнка вы получите такую же пощёчину. А за удар физический вы ответите судебной власти и понесёте заслуженное наказание, — говорил И., доставая из саквояжа футляр с фотографическим аппаратом.
– Пожалейте меня. Не знаю, зачем эта злая девчонка рассказала вам о моём сыне. Это моё единственное сокровище. Умоляю вас, не губите меня. Я впервые ударила её за то, что она выдала меня перед вами. Пожалейте несчастную мать, — бормотала она прерывающимся голосом.
– Почему же вы не пожалели единственного ребёнка своей сестры? Женщины, несчастье которой составляете вы до сих пор, — продолжал И., всё так же сурово глядя на неё.
– Вы ещё слишком молоды. Вы не знаете бедности. Вы не можете ни понять, ни судить меня, — жалобно говорила женщина. — Но если вы не выдадите меня родителям Лизы, клянусь жизнью своего сына, что пальцем не трону больше девчонку.
– И будете продолжать есть хлеб вашей сестры, жить в её доме, разыгрывать в нём хозяйку? О нет, вы слишком дорого цените благополучие вашего сына и слишком дёшево — три жизни ваших родных. Только тогда я вас не выдам, если вы уедете из дома сестры.
– Куда же я денусь? Вы так говорите, потому что не знали нужды и не понимаете жизни. Чем я буду жить? — раздражённо спросила тётка.
Вторично по лицу И. скользнуло нечто вроде усмешки, едва уловимой, так что я подумал, что, пожалуй, и в первый раз на его лице, как и сейчас, просто играл колеблющийся свет горящей свечи.
– Вы должны работать, — тихо сказал он. — Работать? Оно и видно, что сами-то вы и гроша не заработали, просидели на шее папеньки с маменькой, как и ваш братец, и не понимаете, о чём тут болтаете, — злясь и фыркая, говорила тётка.
– Я повторяю, — чрезвычайно спокойно, но с непоколебимой волей возразил И., — что единственное условие, при котором я согласен покрыть ваш грех и взять на себя таким образом часть вашего преступления, — это условие немедленного отъезда из дома сестры и лично ваш труд. Вы должны сами зарабатывать себе на хлеб и научить тому же вашего сына.
– Я не кухарка и не гувернантка, чтобы зарабатывать себе на хлеб. Я барыня, слышите вы, ба-ры-ня! Была, есть и буду!
– Достаточно сейчас взглянуть на себя в зеркало, чтобы убедиться, что вы не барыня в том смысле, в каком должно понимать привилегии этого понятия — высокую культуру, самодисциплину и самообладание, — ответил И.
– Вы очень дерзки и самонадеянны. Я никуда не уеду и ничуть вас не боюсь, — закричала тётка.
– Ах, если бы вы понимали, что вам следует бояться только себя, вы сумели бы защитить сына от всех бед и вывели бы его в люди. И не был бы он, вслед за вами, приживальщиком, обещая стать негодным человеком. Вы боитесь, лишиться сестринского крова, отравленного для неё вами. Но поймите же, я не угрожаю, не запугиваю вас, только разоблачу перед родными. И они не станут более терпеть вас у себя ни минуты, и вы останетесь на улице. Уйдёте добровольно, я обещаю найти вам работу. Вы должны понять, что трудиться обязаны все, а вы — в особенности.
– Да не могу я быть гувернанткой, — снова закричала она. — Никому не может прийти в голову допустить вас к детям. Помимо дурного характера, помимо эгоизма и злобы, которыми вы дышите, как кипящий котёл, вы не имеете даже начального понятия о такте. А бестактный человек, даже добрый, так же вреден ребёнку, как плохой зараженный воздух. Я имел в виду дать вам письмо к своему другу в Москве. Он ведёт большое литературное дело, и ему нужны переводчики. Платит он очень щедро. Кроме того, он, наверное, сможет выделить вам небольшую квартиру в своём доме. Пока вы не съели ни одного куска хлеба, заработанного своими руками и головой, — вы не можете понять счастья жить на земле. Его приносит только честный труд.
Тётка теперь молчала. Я несколько раз оглядывался на неё, и мне казалось, что слова И. действовали на неё успокаивающе. Глаза её перестали источать ненависть, расстроенное и безобразное от злобы лицо становилось спокойнее: и даже какое-то благородство мелькнуло на нём, как сквозь серую пелену дождя пробивается бледный луч солнца.
Лиза всё ещё не приходила в себя. И. встал, наклонился к девушке и откинул прядь волос с её лица. Щека вздулась: видны были ссадины, огромный кровоподтёк становился почти чёрным. И. взял фотографический аппарат. Но в ту минуту, как он хотел его открыть, рука тётки коснулась его, и она едва слышно сказала: — Я согласна.
Я был поражен. Сколько раз за эти короткие дни я был свидетелем того, как страсти, пьянство, безделье, фанатизм и зависть уродовали людей, разъединяли их и делали врагами. Как люди теряли человеческий облик и становились игрушкой собственного раздражения и бешенства. С горечью думал я, как же мало во мне самом самообладания и самодисциплины; и как я успокаивался от одного только присутствия брата, Флорентийца и моего нового друга И.
Ни одного слова, — как оно ни было горько, — не произнёс И. повышенным тоном. Ни малейшего намёка на презрение не прозвучало в его словах, напротив, всё в нём являло самое глубокое доброжелательство. И злобные выкрики в его адрес, так оскорблявшие меня, что мне хотелось вмешаться в разговор и ответить ей тем же тоном, — не задевали спокойного благородства И. и его сострадания к этой женщине.