Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ишь крутая какая! Всю посевную жила и не просилась, а тут — нате вам, — бригадир опять начинает говорить о Мызине, о том, что людей нет, а каждый час дорог.

— Это я из плакатов знаю. Вон сколько их понавешано: весь вагончик обклеен…

— Ладан с тобой. Топай, — неожиданно соглашается бригадир. — Обед сготовишь и топай… Но чтоб к утру категорически на месте.

6

Дома Ксюшка ведет себя гостьей. Сходила в баню и потерянно бродит по чистой горнице босая, разомлевшая, уставшая от горячей воды, со звоном в ушах от банного угара, с глянцевитым, розовым лицом, такими же глянцевитыми икрами, от которых не отхлынула еще краснота.

Мылась Ксюшка в соседской бане-развалюхе, дымной и копотной, и пока со сладким остервенением терла и скребла себя мочалкой, блаженно приохивая, мать сбегала к Сидоровым и, вернувшись, сообщила:

— Никифор в деревне. Как завечереет, он заедет за тобой. От озера-то рукой подать до бригады.

Ксюшка бродит по горнице, трогает зачем-то длинный рушник с бордовыми петухами, перекинутый через большую застекленную фотографию отца, поправляет легкий солнечный букетик бессмертника в углу сосновой рамки, гладит ломкую горку подушек на широкой кровати, сияющей никелем, — ее приданым.

Чуть ли не с середины зимы — задолго до того, как Ксюшка встретилась с Женькой, — зацвела вдруг пенно-розовыми шапками гортензия, на которую мать давно махнула рукой и не смогла выбросить только из-за недосуга, и цветет с тех пор все с той же неудержимой буйностью. Богатый цвет мать приняла за предзнаменование Ксюшкиного замужества и начала готовить ее на выданье, пряча грустнеющее лицо при каждой новой покупке. Ксюшке смешно, когда мать открывает заветный сундук с малиновым звоном замка и начинает заботливо и тихо заново укладывать прибывающее добро. Ксюшка никак не может представить себя невестой. Как это при всем застолье станет ее целовать Женька, а кругом будут кричать: «Горько!»…

Мать вымешивает тесто в избе, и Ксюшка слышит, как мутовка равномерно постукивает о ладку.

— Кого это ты пирогом-то кормить собираешься? — ревниво и громко спрашивает она.

— Да никого… Себя.

Ксюшка входит в избу и чувствует на себе короткий, из-под бровей, взгляд матери, укладывающей мясистые куски распластанных линей на толстый сочень. Она прячет глаза, будто ищет что-то на лавках, выскобленных до восковитости.

— Бесстыдница, поди, сама на шею вешаешься?..

В голосе матери нет строгости, Ксюшка садится и смотрит на ее руки. От работы они сухие, темные, в крупной сетке вспухших вен. Короткие пальцы с обломанными ногтями кажутся плоскими.

— Ты где рыбу купила?

— У Никифора.

— Вот хлюст! В бригады — карасей, а Сидориху линями кормит. Расчешу я его в правлении.

— Много вас, указчиков… Сети у Никифора свои, подкармливает вас — и то ладно.

— Что мы — нищие: подкармливать нас? Небось, трудодни ему каждый день пишут, а в колхозе живет, как вон на курортах.

— Не жадуй, — вдовьи годы приучили мать слепо держаться за немудрую заповедь тихой жизни, она все время пугается дочери. — Здоровьишком-то Никифор скрипит, как плетень: того и гляди от ветру завалится.

— Как же, завалится он тебе. Жди. Люди на севе сутками не спят, а он — завалится… Жить надо по-честному, а не одно свое корыто блюсти.

— Дружит он с кем-то в районе. Опять ныне туда катал. Шиферу на крышу привез, — мать говорит грустно, и Ксюшка угадывает ее мысли: хорошо бы им свой пятистенник перетрясти. Да разве перетрясешь одними бабьими руками да еще без знакомства.

— Так уж и дружит…

— Во всяком разе рыбу возит.

— А тебе дай волю, ты его на бригадирство поставишь…

Мать стукнула скалкой по столу:

— И за что такое наказанье: ты ей слово, а она тебе — десять. Марш отсюдова…

Ксюшка идет в горницу, снимает с кровати тяжелой вязки покрывало, разваливает подушки и тонет в пуховике — будто всем телом повисает в воздухе. Тихо. Прогремела заслонкой обиженная мать. Застучала в сенях костяными ногами курица. Это — рябая, самая нахальная из всех. Сейчас она замрет с поджатой ногой, потом вытянет шею и с какой-то особой небрежностью клюнет наискось порог и, независимая, войдет в избу. Глухо стучит на краю деревни мельничный движок. Стучит круглый год, попыхивая голубыми дрожащими кольцами. Под застрехами мельницы прижились голуби. Воркуют, а там все насквозь пропылилось и пропахло горячей мукой… Смешным ей показался тогда Женька. Когда убегала от него, совсем не думала, что через четыре дня станет взрослой и будет приходить домой за полночь…

Будит ее мать долго. Трясет за плечо, когда уже возвращается стадо с пастьбы и на улице гулко стучат ботала, висит облаком пыль, багряно просвечиваясь на предзакатном солнце. Ксюшка с трудом размыкает веки и лежит еще с минуту, о чем-то тупо соображая. Потом сладко потягивается, вздыхает протяжно и, пошатываясь от сна, идет к рукомойнику. Плещет в лицо колодезную воду, ледяную до ломоты в пальцах, трет глаза, а за чаем сидит все равно квелой, дует нехотя в щербатое блюдце и равнодушно ест промасленную пышную шаньгу.

— Разоспалась-то как, страсть, — говорит мать и рассказывает о новых товарах в сельпо у Кузьмича.

— Жоржет третьеводни завезли, веселенький такой, так брать аль нет?

Ксюшке отвечать лень, и она долго думает: брать жоржет или нет? Слышит тонкий скрип колес и у самых окон раскатистое: «Тр-р-у-у», — словно по железу прокатилась пригоршня галек. У окна Никифор — стучит кнутовищем по забору палисадника:

— Деваха-а, фаетон прибытший.

«Говорить разучился по-человечески», — кисло усмехается Ксюшка и встает из-за стола.

Мать сама несет до калитки шерстяной платок, связанный концами в узел — с горячим пирогом и шаньгами — незлобливо ворчит:

— Выросла без отца да без хворостины и сладу не знаешь. Примчалась, как напонуженная, наперечила матери, толком не огляделась и опять в поле, на ночь глядючи…

Ксюшка ступает рядом, тянет из рук матери теплый мохнатый узел.

— Успеешь еще, накормишь своего саженного, — искоса взглядывает мать и тут же озабоченно спрашивает: — А он хоть уважительный к старшим-то?..

К парням мать приглядывалась пристально и ревниво, и Ксюшка весело смеется:

— Уважительный, мама, уважительный, — выхватывает у ней узел и с разбегу боком вспрыгивает на телегу.

— Коза-а, — смеется Никифор и стегает лошадь.

Телега вырывается из глухого переулка, катит вдоль старого тока, обнесенного березовым пряслом, потом начинается прошлогодний выгон, вытоптанный до черноты, весь в сухих коровьих лепехах. В воздухе толкутся столбы мошкары. От Никифора несет водкой, чесноком и крепкой махоркой. Он блаженно прячет в складчатых веках маслянистые довольные глаза, вздыхает:

Поделиться с друзьями: