Дядя Зяма
Шрифт:
— Ой, — сказал он, — дядя! Вот увидите… Скоро вы получите много денег. У меня чешется рука!
Вместо того чтобы благодарно улыбнуться, как того ожидал Шикеле, дядя ответил холодно и строго:
— Когда у меня чешется рука, это к деньгам у меня, а когда у тебя чешется рука — это к чесотке у тебя! Пиши!
Кузина Гнеся, услышав такую речь, поднялась и уставилась на отца ясными серыми глазами:
— Папа!
«Папа!» — больше она, кажется, ничего не сказала. Но для Шикеле это слово прозвучало прекрасным напевом капеллы, который врывается в душную комнату сквозь внезапно распахнувшееся окно. А дяде Зяме… Дяде Зяме это «Папа!» так и резануло по сердцу.
Ночью, в темной спальне, он после долгого молчания тихонько сказал Михле:
— Слышишь, жена? Я начинаю бояться, как бы между Гнесей и этим нюней не случилась «не картошка». Как думаешь?
Тетя Михля что-то промычала, но толком ничего не ответила.
Главное — почерок
Пер. М. Рольникайте и В. Дымшиц
Когда в конце концов Зяминых ушей достигло известие о том, что Гнеся, его дочь, девица на выданье, бунтует, что ее тянет уехать из дома учиться, Зяма, оставшись с женой с глазу на глаз, сказал ей так:
— Послушай-ка, Михля, что я тебе скажу: раз она хочет уехать учиться «на зубного», нам придется «заговорить ей зубы»…
— Опять ты умничаешь? — сердится тетя Михля.
— Боже упаси! Какое там умничаю! — оправдывается дядя Зяма. — Я просто имел в виду Грунима-шадхена.
А Грунима, ландшадхена [115] , надо ли долго упрашивать? Он же лучше всех в Шклове умеет заговаривать зубы капризным девицам. Ему ничего не стоит надеть фату на такую тихую девицу, как Гнеся, ему случалось выигрывать сражения и потрудней. И он явился в дом к дяде Зяме, словно важный енерал, осматривающий поле боя: борода помелом, из-под которой видны только губы — чтобы уговаривать, глаза навыкате — чтобы высматривать выгодные партии и остроконечный нос — чтобы нюхать табак и вынюхивать содержание и приданое для зятьев. Груним явился со своим знаменитым зонтом, который он носит под мышкой — набалдашник назад, железный наконечник вперед — и зимой и летом. Так, с железным наконечником наперевес, он и ходит по клиентам, приветствуя их раскатистым «Шолом-алейхем!» или напевным «С добрым утром!». И когда чуть не выкалывает кому-нибудь глаз, спрашивает спокойно и с легким удивлением:
115
Шадхен, подыскивающий женихов и невест из разных городов. Обслуживал наиболее богатые и родовитые семьи.
— Я вас, кажется… Боже упаси… Не задел?
Нельзя же обидеть человека, и ему отвечают:
— Все хорошо, ничего страшного.
На этот раз дядя Зяма спасся от зонта Грунима, потому что это был всего лишь дипломатический визит, во время которого прощупывают почву и взвешивают предложения. Девица на выданье пока не должна была ничего знать. Поэтому Груним, войдя в Зямин дом, разоружился; свою тяжелую артиллерию, знаменитый зонт, он не торопясь поставил в угол, но, к своему великому огорчению, попал им в старомодную медную плевательницу на трех ножках. Плевательница, не выдержав такой тяжести, перевернулась и треснула с неприятным звуком… В результате тихого визита не получилось, на звук падения сбежались все бывшие в доме женщины: тетя Михля, прислуга, Генка-младшенькая и даже Гнеся, девица на выданье… Едва тетя Михля увидела шадхена, у нее сразу зарделись щеки под платком. Она испуганно глянула на Гнесю: как та отреагирует на визит реб Грунима?.. А смутившемуся шадхену тетя Михля, запнувшись, сказала: «Ничего, ничего…»
Но было поздно: Гнеся светски скривилась и рассерженной павой уплыла в свою комнату. Генку-шалунью рассмешили упавший зонтик, покрасневшие мамины щеки и растерянность реб Грунима. И Генка, смеясь, убежала к Гнесе, чтобы пошушукаться о случившемся.
На сей раз Груниму было не до своей обычной важности и солидности. Дядя Зяма был раздражен, тетя Михля не могла найти себе места, в девичьей демонстративно хихикали. А Шикеле, бедный племянник, Зямин счетовод, то и дело заходил в залу, якобы для того, чтобы спросить дядю о чем-то, и при этом бросал беспокойный и близорукий взгляд на реб Грунима до тех пор, пока его преувеличенная прилежность не надоела дяде Зяме. Зяма сердито кашлянул:
— Гм… Позже.
Трудно было угодить дяде Зяме. Он выскальзывал из рук, как линь. Какую бы золотую партию ему ни предлагал реб Груним, Зяма сразу же требовал подтверждений. Чтобы ему, например, показали, как жених пишет, то есть, он хочет сказать, его интересует почерок жениха, а там видно будет…
И дядя Зяма строго, сквозь очки, проверял письма женихов и кривился, как заправский каллиграф.
— Совершеннейшее ничтожество… Не то, что хотелось бы… Вот этот даже неплох. Что называется, ничего себе, но все-таки не то… Вы понимаете или нет? Не то. А этот вообще калека…
Дело не клеилось. Но визит шадхена все же имел смысл. Недаром реб Груним был ландшадхеном: он кое-что вынес из этого неудачного визита. Возможно, он ошибается, но, кажется, он нащупал у этого богача слабую струнку. Что-то реб Зяма усиленно расспрашивал его о почерках. Денег, стало быть, ему хватает. В деньгах, то есть, у Зямы недостатка нет. Нужно лишь немного родовитости и хороший почерок.
Через неделю реб Груним неожиданно снова явился после майрева с крепко зажатым под мышкой зонтом. На этот раз он побоялся поставить зонт в углу, зато произнес «добрый вечер» бодро и отрывисто, как человек, заранее уверенный в победе. Потом шадхен без лишних слов достал из-за пазухи письмо с маркой и разостлал его перед Зямой, как шелковый платок.
Надел дядя Зяма очки и бросил удивленный взгляд сперва на Грунима, потом на письмо. И остался сидеть, окаменев. Перед ним — сплошное поле с ожерельями буковок, кругленьких, как стеклянные бусинки, и удлиненных, как птичьи яйца. И все буковки так женственно-изящны, все с такими милыми хвостиками, все — от нажима вправо — с толстенькими, как пампушки, щечками. Царский почерок!
Чего стоит начало письма, одно лишь «Уважаемому»! Шесть раз закручено, сплошная пружина! И от последней буквы в слове «уважаемому» разбегаются мелкие завитушки в сторону «наставнику нашему г-ну Груниму», словно сплошная полоса астраханского каракуля, который так хорошо известен Зяме-скорняку. А подпись! Сплошной разлет, полет и вылет штрихов и кружков, завершающийся зигзагом с нажимом на конце. И потом еще кругленькой точечкой… Дескать, довольно!.. И гений может утомиться. Мастер больше не хочет показывать свои чудеса!
У Зямы зарябило в глазах от такой роскоши. Это был не почерок, а мечта! Зямина мечта с тех пор, как он осознал постыдность собственных каракулей. Это был идеал, которого сам он не смог достичь, а потом искал у своих детей, но тоже не нашел. И у Шикеле-бухгалтера — не нашел. И вот он лежит перед ним, этот идеал, во всей своей нагой красоте, словно пленная принцесса. В изголовье «уважаемому», а в ногах — такая подпись! Она раскинулась по всему письму и кокетничает. Каждая буква полна особого кокетства, каждое закругление — новая ужимка красавицы. В человеческих ли силах писать таким почерком или это, упаси Бог, какое-то волшебство?
Зяма очнулся от голоса Грунима-шадхена:
— Ну?
«Ну» говорит он, этот глупец. Что «ну», зачем «ну»? Можно ли про такой почерк сказать «ну»? Зяма вскипел, вспыхнул. Кровь ударила в голову, как у влюбленного. Зяма снял очки, вытер лоб и, забыв всю свою важность, промямлил:
— Короче… Кто это, чье это? Откуда?
А Груним сидит себе спокойно и цедит слова сквозь толстые губы, будто это не слова, а перлы. Точно такие же перлы как буквы в письме, которое лежит на столе.
— Чье? А чье оно может быть? Одного еврейского парнишки, сына богача, очень способного. Киевлянина…
Но Зяма кипятится. Зяме некогда.
— Да… Но… Как вам удалось заполучить?.. Такое письмо!..
Груним видит, что «клюет», и протягивает три пальца, не занятых нюхательным табаком, якобы желая забрать письмо со стола. Но Зяма хватает письмо, как жадная рыба хватает червяка, которого вытаскивают из воды.
— Короче, реб Груним! Не томите душу…
Но «заговорить Гнесе зубы» было совсем не так просто, как представлял себе это дядя Зяма. На письмо с удивительным почерком, которое он как сокровище носил при себе во внутреннем кармане пиджака, Гнеся даже взглянуть не захотела. И с Грунимом-шадхеном говорить не пожелала, не подпустила к себе железный наконечник его зонтика. Зато русские записочки, передаваемые из рук в руки, стали все чаще летать между нею и ее двоюродным братом Шикеле. Об этих записках знала только тетя Михля. Потому что, если бы Зяма проведал, кто не дает ему заполучить в дом зятя с таким почерком, он бы и лишней минуты не стал держать в доме этого нюню, своего племянничка. Тетя Михля это хорошо понимала и не хотела раньше времени поднимать шум. Своим женским чутьем она предчувствовала желанный результат и верила, что Гнесино девичье любопытство заставит ее в конце концов уступить. Гнеся непременно даст себя уговорить. И Михля угадала. Слыша день за днем об удивительном сыне киевского богача, Гнеся постепенно стала прислушиваться. Сперва в одно ухо ей запало название большого города: «Киев». Ничего себе — Киев! Это ведь там Днепр прорывается через «каменные пороги», которые описали великие русские писатели. Это город, в котором и по будням едят калачи из смеси пшеничной и кукурузной муки; город, где учатся, где можно учиться… Потом во второе ухо вошла незнакомая фамилия: «Пик». Короткая, но запоминающаяся. Такая фамилия — один раз услышишь, больше не забудешь. И странное дело! Веснушки Шикеле стали казаться ей теперь крупнее и ярче, рост — ниже, а глаза — более близорукими. Уже несколько дней ей это кажется…