Дышать! Воспоминания о прошлом и будущем. Семь историй на сломе эпох
Шрифт:
– Вся дедушкина семья, похоронив Унечку и поплакав на пепелище бывшего дома, собрала уцелевшие пожитки и двинулась в Крым, где их приютили совсем дальние родственники, – продолжала Тамара Марковна. – В Евпатории было тепло, непривычно свежо пахло морем, но при этом очень голодно и бедно. Григорий начал слепнуть и через два года окончательно ослеп, а Рахиль денно и нощно обстирывала постояльцев убогой гостиницы, чтобы хоть как-то прокормить большую семью. Дети хватались за любую мелкую работенку. Платили за нее в основном едой, но и это было счастьем для вечно недоедавших мальчиков.
Грозы переворотов, а затем кровавая баня Гражданской войны не обошли стороной тихий крымский город. Постоянно сменяющаяся власть сначала подняла на Олимп троюродного брата Григория – из владельца магазина готового платья он превратился в комиссара в скрипучей кожанке с огромным неуклюжим наганом на бедре. Но ощутить полноту власти дальний родственник так и не успел, будучи довольно быстро расстрелянным занявшими Евпаторию войсками белых. А брат дедушки, маленький тщедуший Изя, на свою беду подрабатывающий писарем в комиссариате, был разрублен надвое бравым казаком, радостно оповестившим сослуживцев о смерти «вонючего краснопузого жиденка». Белые продержались в Крыму меньше года, а когда власть переменилась, пьяные красногвардейцы чуть не забили до смерти еще одного дедушкиного брата – Йосика, приняв чернявого мальчугана за татарина, чья нация тогда в Крыму считалась идейно чуждой рабоче-крестьянской власти. На похоронах Изи к почти сошедшим с ума от горя Григорию и Рахиль подошел бравый командир-большевик и громко, как на трибуне, сказал:
– Теперь всех ждет новое светлое будущее! Не будет ни русских, ни украинцев и ни вас – евреев! Все станут жить одной большой интернациональной семьей, и никто не посмеет вас обидеть! Все изменится!
Изменения не заставили себя долго ждать – жить становилось все хуже и хуже. Власть сменялась еще несколько раз, и перед очередным (теперь уже становилось понятным, что заключительным) приходом красных в Крым, семья Гольдов при помощи сердобольных соседей умудрилась попасть на последний пароход, увозящий в далекий Константинополь остатки белого воинства и горстку местных жителей. Но слепой Григорий, только что похоронивший свою безмерно любимую Рахиль, наотрез отказался покидать еще свежую могилу жены, и Муля остался с папой и потом всю жизнь то гордился своим благородным поступком, то укорял себя за малодушие и неспособность убедить отца последовать за семьей в далекие страны.
На этом судьбоносном моменте Тамара Марковна обычно брала перерыв в изложении семейной истории, чтобы насладиться ароматным чаем со сладким домашним печеньем, потому что дальше наступал рассказ о недолгих счастливых годах знакомства и романтических отношений с Моисеем, тогда еще вихрастым Мулей. Рассказы бабушки об этом периоде жизни с каждым разом становились все более возвышенными и целомудренными, и у Льва даже зарождались сомнения в естественности зачатия своей любимой мамы. А уж продолжение поучительной истории исключало даже намек на скромные житейские радости.
– Мой дорогой мальчик, мы жили тяжело и даже не могли позволить себе пожениться, поскольку не на что было позвать друзей и купить себе подобающие случаю костюм и платье, а устраивать нищенскую свадьбу, как делали голодранцы вокруг нас, мы не хотели. Но дедушка усиленно учился, одновременно работая на всех возможных работах по вечерам и в выходные, а затем, блестяще окончив институт, стал единственным, кого пригласили на службу из нашей глуши аж в саму Москву, что было равносильно полету на Луну – ты поймешь такое сравнение. Моисей Григорьевич стал ведущим инженером в очень серьезном научном институте.
Ну а потом началась война… Как я тебе много раз говорила, Левушка, дедушка рвался воевать, но он уже был главным специалистом своего важного предприятия, и их всех в один день увезли в далекую Самару, которую большевики переименовали в Куйбышев, в честь одного из своих кровопийц, вовремя прибитого товарищами по большевистской банде, – благодаря этому он не успел погубить еще больше невинных душ. Так вот, дедушка уехал, а мы с твоей четырехлетней мамой отправились за ним в эвакуацию на поезде, который сначала закидали бомбами огромные немецкие самолеты, а потом вслед за ними маленькие самолетики расстреливали обезумевших от ужаса, ползающих вдоль железной дороги полуживых людей. Черные страшные машины жутко гудели и летели так низко, что у меня в памяти навечно остались эти звуки, и даже лицо одного из летчиков я запомнила. Накрыла я дочку своим телом, как в каком-то еще немом фильме подсмотрела, и приготовилась умирать, но, видно, кто-то там наверху оставил нас жить, правда потом, много лет спустя, исправил свою ошибку и добил мою дочку Фирочку.
А коммунисты во главе со своим главным бандитом? Где они были, Левочка? Как только я научилась говорить и понимать, я только и слышала про победоносную Красную Армию, готовую дать отпор любому врагу, а нас, беззащитных женщин и детей, убивали в чистом поле, и там не было ни одного самолета, ни даже солдатика наших доблестных войск! Какими-то неимоверными усилиями машинистов или кочегаров, кто там из них остался в живых, удалось прицепить к паровозу два уцелевших вагона, и мы, вместе с ранеными и умирающими, двинулись дальше. Я плохо помню, как доехали до Самары, да еще и нога распухла. Я-то сначала думала ушиб, а оказалось – перелом. Я как будто под наркозом была от страшной картины…
На вокзале нас встретил твой дедушка, так он, как в сказке, мгновенно постарел за минуту, увидев меня с твоей мамой, громко плачущей в сером от грязи одеяльце. Мы стояли, крепко обнявшись на перроне, рыдая и воя, два взрослых человека, и в объятьях стискивали маленького четырехлетнего человечка. Люди кругом хаотично бегали, перекрикивая шум поезда, но мы как будто не замечали этого, все сильнее прижимались друг к другу, пока нас не расцепил крепкий старичок, оказавшийся дедушкиным водителем. Когда мы ехали к нашему временному жилищу, Трофим Ильич – так звали этого прекрасного и не по годам наивного человека, не раз помогавшего нам в то трудное время, – крутя скрипучую баранку, полуобернулся и сказал мне, улыбаясь беззубым ртом: «Ничего, хозяйка, все скоро исправится и люди после войны будут совсем другими – счастливее, а значит, добрее. Ты, главное, держись и верь в это, тогда и дочурка радостной вырастет».
Первая зима в эвакуации была злой, холодной и какой-то всегда темной. Мне казалось, что в этом краю никогда не бывает теплых дней, а твоя умненькая еврейская мамочка, едва научившись нормально говорить, однажды спросила меня, не приходили ли злобные фашисты специально, чтобы забрать себе наше солнышко. Дедушка работал днями и часто ночами, зато у нас был продовольственный паек, с которым можно было как-то прожить, что вызывало злобу наших соседей из местных, постоянно шипевших на кухне, что, мол, приехали жиды, так умудрились и здесь пристроиться. Все это говорилось между собой, но так, чтобы мы слышали. Моисей как-то даже подрался с одним пропойцей, но силы были неравными, и я отчетливо помню, как держала на коленях запрокинутую голову мужа, чтобы остановить кровь из разбитого носа, и со слезами на глазах мечтала вырваться из этого кошмара, считая себя самой несчастной на этой несчастной земле. Но даже наши ненавистные соседи надолго умолкли, когда к нам в комнатушку-чулан подселили двух сестер-подростков, которым непостижимым образом удалось сбежать из маленькой деревушки под Киевом. Они наперебой, плача и трясясь от страха, рассказывали об ужасах оккупации. Как однажды немцы, согнав евреев со всех окрестных деревень в два огромных заброшенных сарая и один коровник, держали их там две недели почти без еды и питья. Мужчин по утрам забирали в лес, где они копали окопы, и до смерти напуганные люди с надеждой думали, что немцы готовятся обороняться, потому что со дня на день появятся наши освободительные дивизии, но вместо этого как-то ранним утром в сараи ворвались разгоряченные алкоголем украинские полицаи и ударами палок и прикладов заставили всех обреченных построиться в колонну и быстрым шагом двинуться к лесу. Люди не понимали, что их ждет дальше, но готовились к самому худшему, всех сковал животный страх. Матери несли на руках младенцев, а дети постарше жались к ногам мужчин. Иногда семьи замедляли ход и обнимали друг друга, поддерживая и прощаясь одновременно. Полицаи подскакивали к ним и с грязной руганью жестоко били, пинками подгоняли идти дальше. На опушке леса ровными рядами стояли немецкие солдаты и их до блеска начищенные бляхи ремней отсвечивали в лучах поднимающегося солнца, как запомнилось одной из сестренок. А потом начался ад. Евреев заставляли раздеться и под ударами дубинок бежать к свежевырытым рвам. Сестры вцепились с обеих сторон в свою маму, но два здоровенных украинца оторвали их, а мать бросили в толпу, как мешок картошки. И вдруг девчонок среди этого хаоса, истошных воплей, плача, грубых окриков полицаев и немцев узнал один из местных, стоящих в оцеплении. Он иногда помогал их матери по хозяйству, и та, бывало, оставляла его обедать. Схватил обеих за волосы и поволок за пригорок. «Куда ты их, Гринька», – кричал кто-то сзади. «Уж больно сочны жидовки, вздрюкаю их напоследок», – парень почти выдирал волосы визжащим и упирающимся девочкам, таща за собой. За пригорком он встряхнул их и больно надавал по щекам. «Значится так… Неситесь отсюда пулей ровно вперед с полчаса до церкви, а там второй дом от нее. Если повезет, найдете мою маманю, скажете, что, мол, Гриша прислал. Она чего из вещей и еды даст, и тикайте дальше, может, и спасет вас бог ваш жидовский. А здесь сейчас убивать начнут». Девочки, не помня себя, бросились наутек. Где-то позади то смолкали, то вновь раздавались крики, прерываемые пулеметными очередями…
Несчастным девчонкам действительно повезло – добрая женщина оказалась в хате, переодела их в старую крестьянскую одежду, видимо, еще своей молодости, собрала нехитрую снедь в дорогу и даже умудрилась постричь почти налысо черные смоляные волосы младшей сестры, чтобы ее еврейство не так уж бросалось в глаза. До следующего села девочек довез на дребезжащей повозке какой-то старичок, всю дорогу укрывавший их тряпьем и сеном. После этого сестры углубились в лес и блуждали там с неделю, уже почти без еды и продрогшие до костей, пока не наткнулись на десяток ободранных и таких же голодных русских солдат. Через несколько дней они встретили еще какое-то подразделение Красной Армии, даже при командире, также надеющееся перейти за линию фронта. В конце концов, еще через неделю, полумертвые от усталости бойцы вышли к своим. Всех солдат немедленно разоружили и увели в неизвестном направлении, а девочек, выслушав их страшные рассказы и не поверив ни единому слову, с обозом раненых отправили в тыл, где после долгих дней передвижений погрузили на поезд на какой-то уцелевшей станции…
Здесь бабушка обычно делала паузу, а сейчас даже немного всплакнула, раскачивая головой как маятником и непроизвольно поглаживая Левину руку.
– Сестры были тихие и скромные, все время сидели в своей комнатенке, куда постоянно прибегала Фирочка, твоя будущая мама. Девочки очень привязались к ней, а я тайком наблюдала за их нехитрыми играми, в которых сквозило беззаботное детское счастье. Впрочем, длилось это совсем недолго. Очередная комиссия большевиков-бездельников забрала девочек в детский дом, что находился на другом конце города. Я пыталась возразить, просила оставить сестричек с нами. «Не положено несовершеннолетним жить в чужих домах», – жестко одернула меня мужеподобная комиссарша; можно подумать, детский дом станет родным для сироток… «Вы, мамаша, помалкивали бы, а то приехали из столиц и живете тут лучше многих, – продолжила она. – А уж если кому совсем невмоготу, то терпеть недолго осталось. Еще пара месяцев – и войне конец, а там, глядишь, и все изменится». Вот уж любимая фраза всех этих коммунистов…