ЖАНРЫ

Джакомо Джироламо Казанова История моей жизни - Том I

Казанова Джакомо

Шрифт:

А тем временем из ряда в ряд по креслам легким шелестом передается любопытство провинциального городка: кто это — князь, богатый иностранец?.. Головы сближаются, почтительное перешептывание сначала касается обрамленного алмазами ордена, который болтается у него на груди на ярко-красной ленте: орден так густо осыпан блестящими камешками, что никто уже не узнает дрянную дешевку — хоть и древний, но бесславный орден Золотой Шпоры. Певцы на сцене сразу чувствуют, что внимание от них отвлечено, речитативы льются несвязно, а танцовщицы, прошмыгнув из-за кулис, высматривают поверх скрипок и виол, не занесло ли им счастье герцога-толстосума на прибыльную ночь.

Но прежде чем все эти сотни людей в зале успевают разгадать загадку незнакомца и определить его происхождение, женщины в ложах смущенно замечают нечто другое: необычайную красоту этого неизвестного мужчины, красоту и поразительную мужественность. Его рослая фигура и квадратные плечи дышат мощью, мускулистые руки цепки, во всем напряженном, стальном мужском теле — ни одной изнеженной линии, так стоит он перед ними, слегка наклонив голову, словно готовый ринуться в бой бык. Профиль его напоминает изображение на римской монете, настолько резко и чеканно выделяется каждая черта на темной меди этой головы. Из-под каштановых, любовно завитых и причесанных волос прекрасной линией вырисовывается лоб, которому мог бы позавидовать любой поэт, нос изгибается дерзким, смелым крючком, под крепкой костью подбородка выпукло поднимается кадык в два ореха величиной: положительно, каждая черта этого лица дышит напором и победной решимостью. И только губы, очень алые и чувственные, изгибаются, мягкие и влажные, как мякоть граната, открывая белые ядра зубов.

Теперь красавец медленно обращает профиль к темному зрительному залу, под ровными, округлыми, густыми бровями нетерпеливо и беспокойно сверкают черные глаза, быстро перескакивая от одной точки к другой. Так настоящий охотник высматривает добычу, готовый одним прыжком броситься на намеченную жертву. Но пока — взор этот только мерцает, он не загорелся еще ярким пламенем, а лишь медленно ощупывает ряды лож и, минуя мужчин, оглядывает, как товар на продажу, женщин. Незнакомец рассматривает их одну за другой, выбирая, как знаток, и чувствуя, что и они рассматривают его; при этом слегка приоткрываются сластолюбивые губы южанина, и зарождающаяся улыбка этого сочного рта теперь впервые обнаруживает белоснежную, сытую, чувственную челюсть. Пока эта улыбка еще не имеет в виду какую-либо одну женщину, пока она еще обращена ко всем — к женщине как таковой. Но вот он приметил в одной из лож знакомую даму: его взор сразу становится сосредоточенным, в глазах, которые только что глядели нагло-вопрошающе, вспыхивает бархатный и вместе с тем искрящийся блеск, левая рука отделяется от шпаги, правая хватает тяжелую шляпу с перьями, и так он подходит к ней, с едва уловимым приветствием на устах. Мускулистая шея грациозно изгибается над протянутой для поцелуя рукой, он тихо говорит ей что-то. И по смятению и смущению дамы сразу заметно, как нежно и томно звучит этот певучий голос; затем она оборачивается и представляет незнакомца своим спутникам: «Шевалье де Сенгальт». Поклоны, церемонность, учтивость, гостю предлагают место в ложе, от которого он скромно отказывается; обмен любезностями переходит, наконец, в беседу.

Постепенно Казанова возвышает голос, направляя слова через головы окружающих. Он с актерским мастерством придает гласным мягкую певучесть, а согласным — ритмическую раскатистость. И все слышнее раздается его голос из рамок ложи, громкий и настойчивый, ибо он хочет, чтобы насторожившиеся соседи слышали, как остроумно и свободно разговаривает он по-французски и по-итальянски, как ловко цитирует Горация... Как бы невзначай кладет он руку в перстнях на барьер ложи таким образом, чтобы издалека можно было видеть дорогие кружевные манжеты и прежде всего блеск громадного бриллианта на пальце. Теперь он предлагает кавалерам мексиканский нюхательный табак из усыпанной алмазами табакерки. «Мой друг, испанский посланник, прислал мне его вчера с курьером», — доносятся его слова в соседнюю ложу, а когда один из кавалеров вежливо восхищается миниатюрой на табакерке, он бросает небрежно, но достаточно громко, чтобы его слова распространились по залу: «Подарок моего друга и милостивого государя, кельнского курфюрста».

Так он болтает, по-видимому совершенно небрежно; однако, рисуясь, хвастун в то же время глазами хищной птицы зорко следит за производимым им впечатлением. Да, все заняты им, он ощущает на себе любопытство женщин, чувствует, что вызвал интерес, изумление и восхищение, и все это придает ему еще больше смелости. Ловким маневром он перебрасывает разговор в соседнюю ложу, где сидит фаворитка герцога и благосклонно — он это чувствует — слушает его прекрасную французскую речь. Рассказывая о какой-то красавице, он рассыпается перед ней в любезностях, которые она принимает с ответной улыбкой. Теперь его друзьям не остается ничего другого, как представить шевалье высокопоставленной даме. И дело уже в шляпе. Завтра днем он будет обедать с городской знатью; завтра вечером он в одном из дворцов предложит устроить маленькую игру в фараон и будет обирать их; завтра ночью он будет спать с одной из этих блестящих, разодетых женщин — и все это благодаря своей отважной, уверенной и энергичной хватке, своей воле к победе и мужественной, открытой красоте смуглого лица. Именно эти черты дали ему все: улыбки женщин и солитер на пальце, усыпанную бриллиантами часовую цепочку и золотые петлицы, кредит у банкиров и дружбу дворян, и то, что прекраснее всего: свободу в бесконечном многообразии жизни.

Тем временем примадонна готовится начать новую арию. Казанова, уже приглашенный очарованными им кавалерами и милостиво вызванный к утреннему приему фаворитки, возвращается, после глубокого поклона, на свое место, садится и, опираясь левой рукой на шпагу, склоняет красивую голову, чтобы, как знаток, послушать пение. За его спиной, из ложи в ложу, из уст в уста, шепотом передается: «Шевалье де Сенгальт!» Подробностей о нем не знает никто — ни откуда он пришел, ни чем он занимается, ни куда направляется; но имя его проносится и гудит по всему темному и любопытному залу, забрасывается, танцуя, как невидимое, мелькающее пламя, наверх, на сцену, к охваченным таким же любопытством певицам. И вдруг маленькая венецианская танцовщица заливается смехом: «Шевалье де Сенгальт? Ах, этот обманщик! Да ведь это же Казанова, сын Буранеллы, маленький аббат, который пять лет тому назад ловко украл девственность у моей сестры; придворный шут старика Брагадино, хвастун, забияка и авантюрист!» Но она, по-видимому, не слишком возмущена его проделками, ибо из-за кулис она подмигивает ему, как старому знакомому, и многозначительно подносит кончики пальцев к губам. Он замечает это, узнает ее, улыбается и быстро соображает: она не испортит ему игры со знатными дураками, а предпочтет переспать с ним сегодня ночью.

III

Последние дни старого авантюриста

Все изменилось теперь, увы! —

и я не присутствую, сам я уже не тот и не

думаю, что еще существую: я — был. 

Латинская надпись на портрете Казановы в старости

1797–1798 годы. Кровавая метла революции вымела вон галантный век, головы христианнейшего короля и королевы лежат в корзине гильотины, и десять дюжин принцев и князьков совместно с венецианскими инквизиторами прогнаны к черту маленьким корсиканским генералом. Европа читает уже не «Энциклопедию», Вольтера и Руссо, а отрывистые бюллетени с театра военных действий, не слушает больше итальянских арий, а трепещет перед пушками. Великий пост навис над Европой: карнавалам и рококо наступил конец, нет больше кринолинов и напудренных париков, серебряных пряжек на туфлях и брюссельских кружев; никто не носит больше бархатного платья — оно сменилось мундиром и бюргерской одеждой.

Но странно: кто-то забыл о времени. Это какой-то старенький человечек там, на севере, в самом темном закоулке Богемии. Как рыцарь Глюк в легенде Гофмана, как какая-то цветистая птица, старик в бархатном жилете с позолоченными пуговицами, в вылинявшем и пожелтевшем кружевном воротнике, шелковых чулках с узорчатыми подвязками и в парадной шляпе с белым пером, среди бела дня спускается тяжелой поступью из замка Дукс по неровной булыжной мостовой в город. По старому обычаю смешной старик еще носит косу, хотя она и напудрена плохо (нет больше лакеев!), а дрожащая рука важно опирается на старомодную трость с золотым набалдашником, какие носили при королевском дворе летом 1730 года... Да, это Казанова, или, вернее, его мумия, он все еще жив, этот старый авантюрист, несмотря на нужду, заботы и сифилис. Кожа стала пергаментной, крючковатый нос выступает над дрожащим, слюнявым ртом, как птичий клюв, густые брови поседели и стали щетинистыми; все это дышит уже затхлым запахом старости и тления, высыханием в желчи и книжной пыли. В одних только глазах, черных, как смола, еще живет былое беспокойство, остро и зло выглядывают они из-под полузакрытых век. Но он недолго смотрит по сторонам, а только сердито брюзжит и ворчит про себя, ибо находится в дурном настроении. Да, Казанова никогда уже не бывает в духе с тех пор, как судьба выбросила его на эту богемскую свалку. К чему поднимать глаза — каждый взгляд был бы слишком большой честью для этих глупых ротозеев, этих широконосых немецко-богемских картофельных рож, которые никогда не высовывают носа дальше деревенской грязи и даже не выполняют своего долга: не приветствуют его, шевалье де Сенгальта, который в свое время всадил пулю в живот польскому гофмаршалу и получил из собственных рук папы римского Золотые Шпоры. Но еще досаднее то, что и женщины уже не уважают его больше, а прикрывают руками рот, чтобы сдержать раскаты громкого деревенского хохота. И им есть над чем посмеяться, потому что служанки рассказали попу, что старый греховодник охотно залезает им рукой под юбки и на своем тарабарском языке шепчет в уши всякие глупости. Но все же эта чернь все-таки лучше, чем проклятая лакейская сволочь, на произвол которой он отдан дома, эти «ослы, пинки которых он вынужден переносить», и больше всего — от домоправителя Фельткирхнера и его присного Видерхольта. Канальи! Вчера они опять нарочно пересолили ему суп и сожгли макароны, они вырвали его портрет из рамы и повесили его в отхожем месте, они осмелились, эти негодяи, поколотить маленькую собачку с черными пятнами, Мелампигу, подаренную ему графиней Роггендорф, только за то, что прелестный зверек отправил естественную потребность в комнатах. Ах, куда удалились те золотые времена, когда можно было просто посадить в колодки подобную лакейскую сволочь и переломать ей ребра вместо того, чтобы терпеть подобную наглость! Но нынче из-за этого Робеспьера хамье подняло голову, проклятые якобинцы изгадили всю эпоху, и сам ты уже только старый, бедный беззубый пес. Что толку сетовать, ворчать и брюзжать целый день, лучше всего наплевать на весь этот сброд, подняться наверх, в свою комнату, и читать Горация.

Но сегодня нет места всем этим печальным размышлениям — мумия торопливо бегает по комнатам, как подергиваемая марионетка. Она облеклась в старое придворное платье, прицепила орден и хорошенько почистилась щеткой, чтобы удалить малейшую пылинку. Ибо господин граф дали знать, что приедут сегодня, их милость собственной персоной прибудут из Теплица и привезут с собой принца де Линя и еще несколько благородных господ; за столом они будут беседовать по-французски, и завистливая лакейская банда, скрежеща зубами, должна будет прислуживать, подавать ему тарелки, сгибаясь в три погибели, а не швырять ему на стол, как вчера, перепорченные и изгаженные объедки, как бросают кость собаке. Да, сегодня, во время обеда, он будет сидеть за большим столом вместе с австрийскими кавалерами, умеющими еще ценить утонченный разговор, и почтительно слушать философа, которого изволил уважать сам Вольтер и которого когда-то удостаивали своего внимания императоры и короли. «А как только дамы удалятся, господин граф и господин принц, вероятно, самолично попросят меня прочесть им что-нибудь из известного манускрипта — да, попросят, господин Фельткирхнер, поганая рожа вы этакая, — высокорожденный господин граф Вальдштейн и господин фельдмаршал принц де Линь будут просить меня, чтобы я опять прочел им отрывок из моих любопытнейших приключений... И я это, может быть, и сделаю — может быть — ибо я ведь не слуга господина графа и не обязан слушаться его, я не принадлежу к лакейскому сброду, я — гость и библиотекарь и стою с ними на равной ноге, — ну да вы ничего этого не понимаете, якобинская сволочь!.. Но парочку анекдотов я все же им расскажу, черт возьми! Парочку анекдотов в восхитительном жанре моего учителя, господина Кребийона, или парочку венецианских — с перцем и солью; ведь мы, дворяне, будем между собой, а мы хорошо разбираемся в оттенках. Они будут смеяться и пить крепкое черноватое бургундское вино, как при дворе Его христианнейшего Величества, будут беседовать о войне, алхимии и книгах, а прежде всего — слушать рассказы старого философа о светских делах и о женщинах».

Возбужденно шмыгает по отпертым залам маленькая, старая, высохшая злая птица, с глазами, сверкающими злобой и отвагой. Вытирает обрамляющие орденский крест стразы (настоящие камни уже давно проданы английскому жиду), тщательно пудрит волосы и упражняется перед зеркалом (с этими невежами забудешь всякие манеры!) в старомодных реверансах и поклонах, какие были приняты при дворе Людовика XV. Правда, спина уже порядочно хрустит: не безнаказанно тряслась старая тачка семьдесят три года во всех почтовых каретах вдоль и поперек Европы, а женщины стоили ему бог знает сколько сил! Но там, наверху, в башке — там, по крайней мере, еще не испарилось остроумие, он еще сумеет позабавить этих господ и придать себе весу в их глазах. Круглым и замысловатым, немного дрожащим почерком переписывает он на чуть шершавом листе дорогой бумаги приветственные стишки на французском языке для принцессы де Рекке и разрисовывает буквы высокопарного посвящения на своей новой комедии для любительского театра: «Да, даже здесь, в Дуксе, мы еще не разучились держать себя подобающим образом!»

И действительно, когда наконец подкатывают кареты и он, сгорбившись, сходит вниз по крутым ступеням, тяжело ступая своими скрюченными ногами, — господин граф и его гости небрежно бросают слугам шапки, плащи и шубы, но его они обнимают по дворянскому обычаю, представляют незнакомым господам в качестве прославленного шевалье де Сенгальта, превознося его литературные заслуги, и дамы польщены видеть его рядом с собой за столом.

Блюда еще не убраны, трубки еще идут вкруговую, а принц уже справляется — совсем как он предвидел — об успехах беспримерно увлекательной истории его жизни, и кавалеры и дамы в один голос просят его прочесть им главу из этих мемуаров, которые, несомненно, приобретут громкую известность. Как отказать в каком-либо желании любезнейшему графу, его милостивому благодетелю? Господин библиотекарь поспешно взбирается наверх, в свою комнату, и берет из пятнадцати фолиантов тот, в который он уже предусмотрительно вложил шелковую ленту: главный, наиболее выдающийся эпизод — один из немногих, который не должен чуждаться присутствия дам, — рассказ о его бегстве из свинцовых карцеров Венеции. Как часто и кому только не читал уже он эту несравненную авантюру: курфюрстам баварскому и кельнскому, в кругу английских дворян и при варшавском дворе, но пусть они увидят, что Казанова умеет рассказывать иначе, нежели этот скучный пруссак, господин фон Тренк, из-за приключений которого теперь поднимают столько шуму. Ибо он недавно вставил в рассказ несколько новых эффектов — чудесные неожиданные осложнения, — и в конце — великолепную цитату из божественного Данте. Бурные аплодисменты награждают его за чтение, граф обнимает его и при этом левой рукой тайно сует ему в карман сверток дукатов, которые ему, черт возьми, приходятся весьма кстати, ибо если его и забывает весь мир, то кредиторы преследуют его даже и здесь.

Поделиться с друзьями: