Джакомо Джироламо Казанова История моей жизни - Том I
Шрифт:
Накануне отъезда прощался я с честным стариком и увидал на глазах его слезы; я сам плакал в ответ. Он сказал, что, отказавшись принять его дар, я снискал такое его уважение, которое не могло бы стать глубже, если б я этот дар принял. Взойдя на корабль вместе с господином балио Джованни Доной, я обнаружил подаренный Юсуфом ларь. В нем заключалось две сотни фунтов кофе мока, сто ливров конопляного табаку в листьях и еще два больших сосуда, полных отменного табака разных видов. Сверх того — жасминный кальян с золотой филигранью, который я продал на Корфу за сто цехинов. Я немедленно написал ему письмо с Корфу, где, продав его подарки, обрел целое состояние.
Исмаил снабдил меня письмом к кавалеру да Лецце, которое я потерял, и бочкой меду, которую я также продал, а господин де Бонваль — письмом к кардиналу Аквавиве, которое я переслал в Рим, вложив в свое собственное, где описал кардиналу свое путешествие; его высокопреосвященство, однако, ответом меня не удостоил. Еще господин де Бонваль дал мне дюжину бутылок мальвазии из Рагузы и другую дюжину — настоящего вина со Скополо: оно большая редкость. На Корфу я поднес его в подарок с немалой пользой для себя, как читатель увидит позже.
Единственным чужеземным посланником, с которым я нередко встречался в Константинополе, был милорд Кит, маршал Шотландии, представлявший там прусского короля. Ко мне он выказывал исключительное благорасположение; знакомство это спустя шесть лет сослужило мне службу в Париже. Мы еще поговорим о нем.
Мы пустились в путь в начале сентября на том же военном корабле, на каком приплыли. В две недели прибыли мы на Корфу. Господин балио не пожелал сойти на берег. Он вез с собой восьмерку превосходных турецких лошадей; двух из них я видел живыми в Гориции еще в 1773 году.
Едва успев сойти на берег и довольно скверно устроиться, я отправился к господину Андреа Дольфину, генерал-проведитору; он, как и прежде, объявил, что после первого же смотра произведет меня в лейтенанты. Выйдя от генерала, направился я к господину Кампорезе, моему капитану; штабные офицеры моего полка все были в отлучке.
Третий свой визит нанес я господину Д.Р., командующему галеасами, — ему рекомендовал меня господин Дольфин, когда мы вместе прибыли на Корфу. Он немедля спросил, не желаю ли я поступить к нему на службу в адъютантском чине, и я, ни минуты не раздумывая, отвечал, что большего счастья мне и не надобно и он во всякое время может рассчитывать на полное мое повиновение и готовность исполнять его приказы. Он сразу же велел проводить меня в отведенную мне комнату, и уже назавтра я у него расположился. Капитан отдал мне французского солдата, который прежде был цирюльником, — к большому моему удовольствию, ибо мне надобно было привыкать к французскому наречию. Солдат этот, пикардийский крестьянин, был повеса, пьяница и распутник и едва умел писать, но это меня не тревожило: довольно и того, что он умел говорить. Дуралей знал великое множество уличных песенок и забавных историй и всех ими веселил.
Продав в течение четырех-пяти дней все полученные в Константинополе дары, я выручил почти пятьсот цехинов. Себе я оставил одно лишь вино. Вернув из лап жидов все то, что, проигравши, заложил перед отъездом в Константинополь, и все это также продав, я твердо решил не играть более как простофиля, а использовать все преимущества, какие разумный и смышленый молодой человек может позволить себе, не опасаясь прослыть жуликом.
Но сейчас пришло время описать читателю Корфу и дать понятие о тамошней жизни. О местных достопримечательностях рассказывать не стану: всякий может познакомиться с ними сам.
В то время верховная власть на Корфу принадлежала генерал-проведитору, жившему там в ослепительной роскоши. Господин Дольфин был мужчиной лет семидесяти, суровым упрямцем и невеждой; потеряв интерес к женщинам, он, однако, любил, чтобы они во всем ему угождали. Всякий вечер собиралось у него общество, и ужины он задавал на двадцать четыре персоны.
Кроме него на Корфу было трое высших офицеров гребного, иначе говоря, галерного флота и трое других, линейного флота — так называют парусные корабли. Гребной флот важнее парусного. На каждой галере был свой капитан, всего их было десять; на каждом паруснике также имелся командир, и их тоже было десять, включая трех высших офицеров. Все командиры эти были венецианскими дворянами. Еще десять благородных венецианцев от двадцати до двадцати пяти лет проходили на кораблях службу и изучали на острове морское ремесло. Находились на Корфу еще восемь или десять других венецианских дворян, которые должны были содержать полицию и отправлять правосудие: их называли «высшие сухопутные чины». Люди женатые имели удовольствие — если жены их были недурны собой — принимать в своем доме воздыхателей, ищущих их благосклонности; но сильных страстей на Корфу не встречалось: в то время здесь было множество куртизанок, и азартные игры были разрешены повсюду, а значит, любовная канитель не могла быть популярна.
Красотой и обходительностью среди прочих дам выделялась госпожа Ф. Муж ее, командир галеры, прибыл вместе с ней на Корфу в прошлом году. К удивлению всех высших морских чинов, она, зная, что в ее власти выбирать, отдала предпочтение господину Д.Р. и отослала всех, кто предлагал себя в чичисбеи. Господин Ф. женился на ней в тот день, когда отплыл из Венеции на своей галере; то есть в тот же день, когда она вышла из монастыря, где находилась с семилетнего возраста. Ныне ей минуло семнадцать. В первый день моего пребывания у господина Д.Р. я увидал ее за столом и был поражен. Мне почудилось, что я вижу нечто сверхъестественное: настолько превосходила она всех виденных мною прежде женщин, что я не боялся даже влюбиться. Я ощутил себя существом иной, нежели она, породы и столь низким, что никогда не сумел бы до нее дотянуться. Поначалу я решил, что между нею и господином Д.Р. нет ничего, кроме холодной дружбы, и господин Ф. прав, не питая ревности. (Впрочем, этот господин был глуп необычайно.) Вот каково было впечатление, которое произвела на меня эта красавица, представ в первый день моему взору; однако оно не замедлило перемениться, притом весьма неожиданным для меня образом.
Адъютантский чин даровал мне честь обедать с нею — но и только. Другой адъютант, товарищ мой, тоже прапорщик, но отменный дурак, пользовался той же честью; однако за столом нас не считали равными остальным. Никто не разговаривал с нами; на нас даже не глядели!
Я не мог с этим смириться: хоть и знал, что причиной тому не сознательное пренебрежение, но все же находил такое положение весьма тягостным. Мне представлялось, что Сандзонио (так звали моего соседа) не на что жаловаться, ибо он законченный олух; но чтобы так же обращались со мной — это было нестерпимо. Прошло восемь-десять дней, и госпожа Ф., ни разу не удостоившая меня взглядом, перестала мне нравиться. Я был задет, сердит — тем более что не мог предполагать в ее невнимании обдуманного намерения, умысел с ее стороны был бы мне скорее приятен. Я убедился, что ровно ничего для нее не значу, и это было уже слишком. Я знал, что кое-чего стою, и намеревался довести это до ее сведения. Наконец представился случай, когда она была вынуждена заговорить со мною, а для того — взглянуть мне в лицо.
Господин Д.Р., приметив прекрасного жареного индюка, который стоял передо мною, велел мне разрезать его, и я тотчас принялся за дело. Разрезав индюка на шестнадцать кусков, я понял, что исполнил работу дурно и нуждаюсь в снисхождении; однако госпожа Ф. не сдержала смеха и, взглянув на меня, заметила, что если я не был уверен в своем умении, то нечего было и браться. Не зная, что отвечать, я покраснел, уселся на место и возненавидел ее.
Однажды потребовалось ей в разговоре мое имя: она спросила, как меня зовут, хотя жил я у господина Д.Р. уже две недели и ей подобало это знать; сверх того, я неизменно бывал удачлив в игре и стал уже знаменит. Деньги свои я отдал плац-майору Мароли, записному картежнику, который держал банк в кофейном доме. Войдя с ним в долю, я состоял при нем крупье — и он при мне, когда я метал, а случалось это нередко, ибо понтеры его не любили. Карты он держал так, что нагонял на всех страху, я же поступал прямо наоборот; мне всегда везло, и к тому же проигрывал я легко и со смехом, а выигрывал с убитою миной. Мароли и выиграл все деньги мои перед отъездом в Константинополь; по возвращении, увидев, что я решился более не играть, он счел меня достойным приобщиться мудрых правил, без которых гибнет всякий любитель карточных игр. Впрочем, я не полагался всецело на честность Мароли и держался настороже. Каждую ночь, закончив игру, мы сверяли подсчеты, но ларец оставался у казначея: разделив поровну выигранные наличные, мы отправлялись по домам опорожнять свои кошельки.
Я был удачлив в игре, здоров и любим товарищами, которым при случае всегда давал взаймы; и был бы вполне доволен своей участью, когда бы меня чуть более замечали за столом у господина Д.Р. и чуть менее надменно обходилась бы со мной его дама, которой, казалось, нравилось по временам унижать меня без всякой на то причины. Я ненавидел ее и, размышляя над внушенным ею чувством, находил, что она мало того что несносна, но и глупа, и ведь стоило ей захотеть, она завладела бы моим сердцем, даже не утруждаясь любовью ко мне. Ничего я не желал, как только чтобы она перестала меня вынуждать ее ненавидеть.
Я не мог отнести странности ее поведения ни на счет кокетства (ибо никогда ничем не показывал, что отдаю ей должное), ни на счет любовной страсти к кому-либо, кто внушил бы ей отвращение ко мне: даже господин Д.Р. не занимал ее внимания, а с мужем своим она обходилась как с пустым местом. Иными словами, эта юная женщина сделала меня несчастным; я злился на себя, полагая, что именно переполнявшая меня ненависть заставляет меня о ней думать. А обнаружив в душе своей способность ненавидеть, я вознегодовал на себя: никогда прежде не подозревал я за собою жестоких наклонностей.