Джейн Эйр. Учитель
Шрифт:
Я сразу понял, что эти три девицы мнили себя королевами пансиона и не сомневались, что своим блеском затмевают всех остальных.
Менее чем за пять минут я проник в их натуры и тут же надел латы стального равнодушия и опустил забрало бесчувственной строгости.
– Приготовьтесь писать, – сказал я таким сухим, бесцветным голосом, будто обращался к Жюлю Вандеркелкову и К°.
Диктант начался. Три описанные уже красотки то и дело прерывали меня глупыми вопросами и неуместными замечаниями, одни из которых я пропускал мимо ушей, на другие же отвечал лаконично и невозмутимо.
– Comment dit-on point et virgule en Anglais, Monsieur?
– Semi-colon, Mademoiselle.
– Semi-collong? Ah, comme s’est drole![123] – (Смешок.)
– J’ai une si mauvaise plume – impossible d’ecrire![124]
– Mais, Monsieur – je ne sais pas suivre – vous allez si vite[125].
– Je n’ai rien compris, moi![126]
Постепенно поднялся многоголосый ропот, и maitresse, впервые разомкнув уста, изрекла:
– Silence[127], Mesdemoiselles!
Тишины, однако, не последовало – напротив, три леди в центре заголосили:
– C’est si difficile, l’Anglais![128]
– Je deteste la dictee![129]
– Quel ennui d’ecrire quelque chose que l’on ne comprend pas![130]
Другие засмеялись; беспорядки начали распространяться по всему классу, и требовалось немедленно принять меры.
– Donnez-moi votre cahier[131], – сказал я Элалии довольно резко и, перегнувшись через стол, забрал тетрадку, не дожидаясь, пока мне ее дадут.
– Et vous, Mademoiselle – donnez-moi le votre[132], – обратился я уже мягче к бледной некрасивой девушке, которая сидела в первом ряду другой половины класса и которую я уже отметил как самую некрасивую, даже безобразную, но притом самую внимательную ученицу.
Она встала, подошла ко мне и с легким реверансом подала тетрадь. Я просмотрел обе работы. Диктант Элалии был написан неразборчиво, с помарками и полон глупейших ошибок. У Сильвии же (так звали ту некрасивую девочку) работа была выполнена аккуратно – никаких серьезных ошибок не было, лишь несколько мелких погрешностей. Я с бесстрастным видом прочитал оба диктанта вслух, останавливаясь на ошибках, затем посмотрел на Элалию.
– C’est honteux![133] – произнес я и спокойно порвал ее работу на четыре части, после чего вручил Элалии.
Сильвии я возвратил тетрадь с улыбкой и сказал:
– C’est bien; je suis content de vous[134].
У Сильвии на лице появилась сдержанная радость; Элалия же надулась, как разгневанный индюк. Как бы там ни было, мятеж был подавлен: самонадеянное кокетство и тщетный флирт первой скамьи сменились зловещим молчанием; это вполне меня устроило, и оставшаяся часть урока прошла без заминок.
Звонок, донесшийся со двора, объявил об окончании занятий. Почти одновременно я услышал звонок в школе г-на Пеле и, сразу за ним, в общем коллеже неподалеку. Порядок в классе мгновенно нарушился: все посрывались с мест. Я схватил шляпу, поклонился maitresse и поспешил покинуть класс, пока туда не влился поток воспитанниц из смежной комнаты, где их наверняка содержалась сотня, – я уже заслышал их шевеление и возгласы.
Только я пересек холл и проникнул в коридор, навстречу мне снова вышла м-ль Рюте.
– Задержитесь ненадолго, – попросила она, не закрывая двери, и мы зашли в комнату.
Это была salle-a-manger[135], судя по тому, что часть обстановки в ней составляли буфет и armoire vitree[136] со стеклянной и фарфоровой посудой. Едва успела м-ль Рюте закрыть дверь, как коридор заполнили приходящие ученицы, которые срывали с деревянных вешалок свои плащи, капоры и сумочки; время от времени раздавался визгливый голос maitresse, что безуспешно силилась навести какой-то порядок. Я подчеркиваю «безуспешно», ибо дисциплины в этих буйных массах не было и в помине, хотя заведение м-ль Рюте слыло одной из лучших школ в Брюсселе.
– Итак, первый урок вы провели, – начала м-ль Рюте совершенно спокойным, ровным голосом, будто не сознавая, от какого хаоса отделяет нас всего лишь стена. – Вы довольны ученицами или же что-либо в их поведении заставит вас пожаловаться? Ничего не скрывайте, вы можете мне полностью доверять.
Я же, однако, чувствовал в себе достаточно сил, чтобы совладать со строптивыми ученицами без посторонней помощи; очарованность, золотой туман в голове, что лишили меня поначалу ясности мысли, большей частью рассеялись. Не могу сказать, будто был я огорчен и подавлен контрастом между неясным образом этого пансиона в моем воображении и тем, чем оказался он в действительности; я был выведен из заблуждения и даже позабавлен – следовательно, вовсе не был расположен жаловаться м-ль Рюте и потому на призыв к откровенности ответил улыбкой.
– Тысячу благодарностей, мадемуазель, все прошло очень гладко.
Она посмотрела на меня с большим сомнением.
– Et les trois demoiselles du premier banc?[137]
– Ah! tout va au mieux![138] – был мой ответ, и м-ль Рюте больше об этом не расспрашивала; но глаза ее – не огромные, не сверкающие, не трогательные или воспламеняющие, но умные, цепкие, пронизывающие – показывали, что она прекрасно поняла меня; на миг они вспыхнули, словно сказав: «Что ж, скрывайте сколько хотите, мне безразлична ваша искренность: все, о чем вы умалчиваете, я и так уже знаю».
Очень плавно и натурально поведение директрисы переменилось, беспокойная деловитость сошла с лица, и м-ль Рюте принялась болтать о погоде, о городе и по-соседски расспрашивать о мсье и мадам Пеле. Я отвечал ей; она все говорила и говорила, и я следовал за нею по лабиринту разговора; она сидела так долго, говорила так много, так часто меняла тему, что нетрудно было понять: задерживала она меня с особой целью. Простые слова ее не дали мне никакой нити к этой цели – совсем иначе ее лицо; в то время как губы произносили истертые любезности, глаза то и дело обращались на меня. Взглядывала она не прямо, не открыто (хотя и не украдкой), но очень быстро и спокойно. Я не упустил ни единого ее взгляда; я следил за ней так же настороженно, как и она за мной, и скоро догадался, что она прощупывает меня, выискивая сильные и слабые места, выведывая особенности моей природы; она явно рассчитывала в конце концов найти какую-нибудь щель, какую-нибудь ячейку, куда она смогла бы поставить свою маленькую уверенную ножку и, прижав меня, стать владычицей моего внутреннего мира. Не поймите меня превратно, читатель, она отнюдь не добивалась любовной власти – тогда ей требовалось лишь, так сказать, политическое могущество надо мной; я сделался учителем в ее пансионе, и ей необходимо было знать, в чем она меня превосходит и посредством чего может мною управлять.
Мне нравилась эта игра, и я не торопился из нее выйти; иногда я обнадеживал м-ль Рюте, начиная говорить что-либо вяло и неубедительно, и проницательные глаза ее уж загорались: она думала, что наконец поймала меня; и с каким удовлетворением, проведя ее немного по своей дорожке, я внезапно разворачивался и заканчивал фразу с жестким, непоколебимым здравым смыслом, отчего моя собеседница тут же менялась в лице.
Наконец вошла прислуга объявить, что обед подан. Таким образом, противостояние наше как нельзя кстати было нарушено, причем ни одна из сторон не добилась каких-либо преимуществ: м-ль Рюте даже не дала мне возможности ее атаковать, а мне удалось разбить все ее замыслы. Это было настоящее сражение с неясным исходом.