Джонни получил винтовку
Шрифт:
Перестав думать о своем местонахождении и привыкая к мысли, что все это происходит во Франции, он вдруг не без некоторого удивления почувствовал, что сходит с ума. Они наградили его медалью. Трое или четверо взрослых мужчин, превосходных мужчин, у которых еще есть руки и ноги, которые могут видеть и говорить, и обнять, и чувствовать вкус пищи, пришли к нему в палату и нацепили на его грудь медаль. Что-что, но вот это у них, у грязных подонков, выходит ловко. Только тем и занимаются, что снуют туда-сюда и вручают ребятам медали, знай себе важничают да чванятся. А сколько генералов убито на этой войне? Правда, погиб Китченер, но это был несчастный случай. А много ли еще? Назовите их, назовите этих благополучных сукиных сынов! Многих ли из них разворотило снарядом так, чтобы весь остаток жизни прожить в постели? Зато у них хватает мужества разъезжать с места на место и раздавать медали.
Когда он на мгновение представил себе мать, сестер и Карин у своей койки, ему хотелось провалиться сквозь землю. Но теперь, когда он понял, что пришли генералы и вообще большое начальство, им вдруг овладело неуемное и злобное желание показаться им во всех подробностях. И так же как только что он пытался дотянуться отсутствующей рукой до медали, сейчас ему захотелось, не имея ни рта, ни губ, сдуть со своего лица маску. Пусть хоть мельком глянут на дыру в его голове. Нет, не мельком, пусть вдоволь наглядятся на лицо, которое начинается и кончается лбом. Он дул что было мочи, пока не сообразил, что весь воздух из легких выходит через трубку. Он опять начал перекатываться с плеча на плечо, надеясь хоть так сорвать маску.
Раскачиваясь и сопя, он почувствовал в горле какую-то вибрацию, словно к нему возвращался голос. Вибрация была короткой и глубокой, и он знал, что они слышат этот звук. Звук, конечно, не особенно громкий, не слишком отчетливый, но им он должен показаться, по крайней мере, не менее интересным, чем хрюкание поросенка. Ну, а если он уже в состоянии хрюкать как поросенок, то ведь это очень даже здорово, потому что раньше он был и вовсе безгласным! И он лежал, раскачиваясь, пыхтя и хрюкая, надеясь, что они прекрасно поймут, как наплевать ему на их медаль. И вдруг, в самый разгар его усилий, вразнобой затопало множество ног, шаги удалились, пружины кровати вздрогнули раз-другой и застыли. Еще секунда, и он опять остался один в своей черноте, в своем безмолвии — один со своей медалью.
Скоро он успокоился. Он думал о вибрации тех шагов. Он привык четко реагировать на вибрации. По ним он определял примерный рост и вес медсестер и размеры палаты. Но вибрации от шагов четырех или пяти людей, топочущих по палате… Над этим стоило подумать. Он лишний раз понял, что вибрации — очень важная вещь. До сих пор он думал о них только как о чем-то, что он воспринимает. Но ведь могут быть и такие вибрации, которые исходили бы от него самого. Вибрации, которые воспринимал он, о чем-то говорили ему. Но разве сам он не мог бы с помощью вибраций хоть что-то сообщить окружающим?
В глубине мозга тускло замерцала искорка. Если как-то научиться использовать вибрации, то можно установить связь с этими людьми. Постепенно искорка разгорелась в огромное, слепящее белое пламя. Оно осветило такой необозримый простор, что от волнения он едва не задохнулся. Всякие вибрации, колебания — очень важная штука для общения. Шаги человека по полу — один вид колебаний. А стук телеграфного ключа — это тоже колебания, но другого рода.
В юности, года четыре назад, он раздобыл себе радиопередатчик и стал обмениваться телеграммами с Биллом Харпером. Особенно в дождливые вечера, когда родители не пускали их в город и делать было нечего — разве что слоняться по дому и путаться у всех под ногами. Тогда они и посылали друг другу точки и тире. Точка, тире, точка, тире. Лучшей забавы не выдумать. Он еще не забыл морзянку. Теперь, чтобы прорваться в мир людей, нужно лишь одно: лежать в постели и посылать медсестре точки и тире. Так он сможет говорить. Так он вырвется из безмолвия, черноты и беспомощности. Так обрубок человека, лишенный голоса, снова обретет дар речи. Он уже овладел временем, уже попытался разобраться в географии, а теперь совершит самое великое — он заговорит. Он будет передавать телеграммы и принимать телеграммы, он сделает еще один шаг в своей борьбе за возвращение к людям, он сможет узнать, что у них на уме, какие у них мысли, ибо его собственные мысли стали чахлыми, бледными и скудными. Он заговорит.
Для пробы он приподнял голову и уронил ее на подушку. Потом быстро повторил это еще два раза. Это и есть тире и две точки — буква «д». Он отбил на подушке О. Та-та-та таа-таа-таа та-та-та. О! Помогите! Если кому-нибудь в целом свете нужна помощь, то именно ему, и теперь он просил о ней. Поскорее бы пришла сестра. Он начал отбивать вопросы. Который час? Какое сегодня число? Где я? Светит ли солнце или в небе облака? Знает ли кто-нибудь, кто я? Знают ли мои родители, что я здесь? Не сообщайте им. Они ничего не должны знать. О! Помогите!
Дверь палаты распахнулась, и медсестра подошла к койке. Он стал морзить с удесятиренным усердием. Наконец-то он у самой цели, в двух шагах от людей, от мира, от какой-то огромной части самой жизни. Точка-тире, точка-тире… Он ждал ее ответных сигналов, ответных постукиваний по лбу или в грудь. А если она не знакома с азбукой Морзе, то пусть хотя бы даст знать, что уловила его намерение. А потом быстренько позовет кого-нибудь, кто поможет ей разобраться в его словах. SOS, SOS, SOS. Помогите!
Медсестра стояла рядом, это было ясно. Стояла и смотрела на него, силясь понять смысл его действий. Но, кажется, она все-таки не понимала в чем дело. И это после всего, что он пережил, пока придумал свой план. Эта мысль так испугала и взволновала его, что он опять начал хрюкать. Он лежал, хрюкал и морзил, хрюкал и морзил, пока не разболелись шейные мускулы, пока от боли не стала раскалываться голова, пока не начало казаться: еще секунда-другая — и от исступленного желания объяснить ей, выкрикнуть, чего он добивается, разорвется грудная клетка. И все же он чувствовал, как она стоит неподвижно у его койки, как смотрит на него и удивляется.
Потом она положила ему на лоб ладонь, но тут же отняла ее. Он продолжал морзить, теперь уже со злобным упорством безнадежности. Она медленно и осторожно гладила его лоб. Она гладила его так, как не делала этого еще ни разу. В нежности ее прикосновений он чувствовал сострадание. Потом ее ладонь скользнула со лба к волосам, и он вспомнил, что иногда Карин ласкала его так же. Но он выбросил Карин из головы и продолжал сигналить. Точки и тире были теперь настолько важны, что он не мог переключиться на эти приятные воспоминания.
Ладонь все сильнее прижималась ко лбу. Он понял, что тяжестью своей руки сестра пытается его утомить, чтобы он перестал биться головой о подушку. Тогда он стал сигналить еще упорнее, еще быстрее, чтобы показать ей всю наивность ее плана. От этого неожиданного, непосильного напряжения потрескивали шейные позвонки — по крайней мере, так ему казалось. Рука сестры все сильнее и сильнее прижимала его голову к подушке. Все сильнее ныла шея. Какой это был страшный, какой долгий и волнующий день! Голова стала дергаться медленнее, рука тяжелела, и, наконец, он снова лежал неподвижно, а она гладила его лоб.
Глава четырнадцатая
Он потерял все приметы времени. Попытки уловить и начать отсчитывать время пошли насмарку, с тем же успехом их могло и не быть. Он потерял всякое представление обо всем, кроме морзянки. Едва проснувшись, он начинал морзить и не переставал, пока его не одолевала дремота. Но даже засыпая, он вкладывал последние остатки энергии и мысли в свои сигналы, так что словно бы продолжал морзить и во сне. И так как он морзил, когда не спал, а когда спал, то морзил и во сне, его давнее затруднение — неспособность отличать бодрствование от сна — возникло вновь. Он никак не мог удостовериться, видит ли сон наяву или сигналит во сне. Он так безнадежно потерял контроль над временем, что не мог сообразить, как давно отбивает свои точки и тире. Может, несколько недель, может, месяц или даже год. Оставшееся у него единственное из пяти чувств оказалось полностью парализовано этой морзянкой, а что до способности размышлять, то о ней он уже и не мечтал. Он больше не следил за приходом и уходом сестер, не прислушивался к дрожанию пола от их шагов, не думал о прошлом, не строил догадок о будущем. Он только лежал и до бесконечности посылал сигналы людям. Но они его не понимали.