Джорджоне
Шрифт:
Утверждение нового мировоззрения и формирование гуманистических принципов в искусстве наталкивались на жёсткое противодействие церкви и официальной христианской идеологии. За распространение крамольных идей их носителям грозило отлучение от церкви, а вскоре сожжение на костре инквизиции станет привычным явлением.
В своё время Данте обвинял Церковь за попытки присвоить себе также и власть меча, то есть светскую власть:
Меч слился с посохом, и вышло так,
Что это их, конечно, развратило.
(Чистилище, XVI, 110-111)22
Далее эта мысль повторяется в «Чистилище» в той же XVI песне, строфы 127-129, в еще более резкой форме:
Не видишь ты, что церковь, взяв обузу
Мирских забот, под бременем двух дел
Упала в грязь, на срам себе и грузу.
В переходную эпоху от средневековой идеологии рабского смирения, нищеты духа, самоуничижения, презрения к миру и человеку утверждались идеи гуманизма. В борьбе со схоластикой, нередко ожесточенной и небезопасной, коренным образом менялись прежние представления о человеке и отношениях между миром небесным и миром подлунным. Это не только привело к невиданному расцвету искусства, но и подготовило благоприятную почву для развития естественных наук.
Приведенные выше слова Петрарки наглядно показывают, что идеи гуманизма обретали всё более народный характер. Повсюду в городах и деревнях люди увлечённо толковали о «музах и Аполлоне», так как уровень грамотности был тогда достаточно высок. Республика не скупилась на открытие новых школ. Её верфи, шелкоткацкие и картонажные мануфактуры, литейные мастерские и другие высокоразвитые ремёсла нуждались в образованных и знающих работниках по различным специальностям.
Это были годы, когда происходило удивительное слияние гуманистической культуры с изобразительным искусством, отражающим в аллегорической форме величайшие ценности жизни. Повсеместно происходило переосмысление роли художника, когда из подчинённого церкви хранителя традиций и обрядности он начинал переходить к свободному волеизъявлению своего собственного религиозного чувства.
Пока Церковь продолжала быть главным заказчиком, от любого художника требовалась большая сила духа, чтобы противостоять диктату и почувствовать себя свободным. Обратившись к самому себе, художник стал яснее ощущать свою силу, богатство собственной души и неожиданно проникался радостью бытия и личной значимости как творец.
Венецианские художники начинают глубоко интересоваться окружающей природой и жизнью людей. Их стремление преобразить действительность и вмешаться в неё посредством искусства было намного сильнее, чем у средневековых мастеров, соблюдавших религиозные каноны и освящённые традициями схемы написания картин.
В отличие от них живописцы середины XV века с подкупающей непосредственностью и живым любопытством отражали в своих произведениях окружающий мир, постигая его закономерности. Их главная задача была воспеть человека, преклоняясь перед его силой, разумом и красотой. Как говорил Сенека, «ничто не заслуживает восхищения более, чем человеческая душа, по сравнению с её величием ничто не является великим».23
Эпоха Возрождения — это совершенно новое представление о величии человека и его достоинстве. Перед интересом к человеку меркнет всё прочее, что составляет содержание мира. Принято считать эту эпоху молодостью человечества, когда наука обогатилась новыми фундаментальными знаниями о мире и был открыт Новый Свет. А молодости, как известно, свойственно смотреть скорее в будущее, нежели назад в прошлое, каким бы великим оно ни было. Ей присуще жить настоящим и радоваться жизни. Известный венецианский танец furlana, который в дни карнавала лихо отплясывают все от мала до велика, сопровождается озорными припевками.
Молодость, как краткий миг, —
беззаботен светлый лик.
Она радуется жизни
и не думает о тризне.
Всяк, кто станет на пути,
Должен в сторону уйти.
24
Эта тема постоянно была предметом оживлённых споров в венецианском обществе, которое дорожило своим благоденствием в настоящем, но порой задумывалось и о грядущем, особенно когда до него доходили слухи о событиях на terra ferma, где проливалась кровь.
* * *
Юный Джорджоне был очевидцем бесед и споров среди именитых гостей своего наставника, впитывая в себя как губка мысли о любви, красоте, поэзии и музыке. Они находили отзвук в его впечатлительной натуре.
Он остро ощущал пробелы своего образования, полученного в приходской школе родного городка, хотя с латынью трудностей у него не возникало. С разрешения Беллини иногда брал из богатой библиотеки при мастерской заинтересовавшую его книгу, чтобы на досуге почитать в своей каморке при свече.
Со временем чтение стало его страстью, и без книг, как и без красок, он не мыслил своего существования. Особенно его увлекала поэзия, и стихи многих поэтов он знал наизусть, поражая окружающих своей редкостной памятью. В нём настолько сильно проявлялась поэтическая натура, что, видимо, уже тогда он начал сочинять стихи и подбирать мелодии к своим песням под аккомпанемент лютни. Со временем песни принесли ему не меньшую известность, чем первые его картины. Но ни стихи, ни сочинённая на них музыка — ничего из этого не сохранилось.
Своими мыслями об услышанном и прочитанном он часто делился с товарищами по мастерской, среди которых наиболее близкие, доверительные отношения у него сложились с подмастерьями года на три-четыре постарше. Прежде всего, это балагур Себастьяно Лучани (вошедший в историю искусства под именем Дель Пьомбо), по-детски наивный коротышка Якопо Пальма Старший, молчун Лоренцо Лотто и говорун Винченцо Катена. Все они, считая себя коренными венецианцами, взяли под свою опеку иногороднего пришельца, помогая новичку советами.
Много полезного он почерпнул от задумчивого Лотто, самого одарённого из подмастерьев, вечно погружённого в свои неведомые мысли. В нём Джорджоне почувствовал родственную натуру. Но поговорить с ним по душам и сойтись поближе так и не удалось, поскольку Лотто вскоре покинул мастерскую, уйдя, как говорится, на вольные хлеба.
Несмотря на разницу в возрасте, опытные мастеровые ценили в младшем товарище трудолюбие и душевное благородство. Он был добрым, отзывчивым парнем, любителем шутки, острого словца и душой любой компании со своей неразлучной лютней. Но за ним водились непонятные странности, когда порой он вдруг замыкался, впадал в хандру и, о чём-то думая, перебирал струны лютни, словно ища в звуках ответ своим мыслям.
В такие минуты к нему было не подступиться и лучше ни о чём не спрашивать. Такое случалось, когда на дворе стояло ненастье. Но едва проглядывало солнце, как он снова становился весел, радовался жизни и его приподнятое настроение передавалось товарищам по цеху.
Когда же заходил разговор о той или иной картине учителя или кого-то из знакомых художников, то к мнению Джорджоне подмастерья прислушивались, хотя не всё в его словах было понятно — уж больно заумными казались им рассуждения этого парня, выделявшегося не по возрасту своей серьёзностью и начитанностью. Ведь многие из них никогда в руках не держали книги.