Единожды предав. Исторические повести
Шрифт:
В 1560 году Курбский был послан в Ливонию против нарушившего перемирие магистра Кетлера. По уверению князя, царь при этом сказал: «После бегства моих воевод я вынужден сам идти на Ливонию или тебя, любимого своего, послать, чтоб мое войско охрабрилось при помощи Божией», однако эти слова целиком лежат на совести Курбского. Грозный пишет, что Курбский соглашался выступить в поход не иначе как на правах «гетмана» (то есть главнокомандующего) и что князь вместе с Адашевым просили передать Ливонию под их руку. Царь увидел в этих притязаниях удельные замашки, и это сильно не понравилось ему.
Если участь безродного Адашева не вызвала у Курбского открытого протеста, то опалы своей братии бояр он встретил в штыки. «Почто, — пенял ему Грозный, — имея в синклите (боярской думе. — С.Ц.) пламень палящий, не погасил еси, но паче разжег еси? Где тебе подобало советом разума своего злодейственный совет исторгнута, ты же только больше плевелами наполнил еси!» Судя по всему, Курбский выступал против наказания бояр, пытавшихся убежать в Литву, ибо для него отъезд был законным правом независимого вотчинника, этаким боярским Юрьевым днем. Иван очень скоро дал почувствовать ему свое неудовольствие. В 1563 году Курбский вместе с другими воеводами возвратился из полоцкого похода. Но вместо отдыха и наград царь отправил его на воеводство в Юрьев (Дерпт), дав на сборы всего месяц.
После нескольких успешных стычек с войсками Сигизмунда осенью 1564 года Курбский потерпел серьезное поражение под Невелем. Подробности сражения известны в основном по литовским источникам. Русские вроде бы имели подавляющее численное превосходство: 40 ООО против 1500 человек (Иван обвиняет Курбского, что он не устоял с 15 ООО против 4000 неприятелей, и эти цифры, кажется, вернее, так как царь не упустил бы случай попрекнуть неудачливого воеводу большей разницей в силах). Узнав о силах неприятеля, литовцы ночью развели множество огней, чтобы скрыть свою малочисленность. Наутро они построились, прикрыв фланги речушками и ручьями, и стали ждать нападения. Вскоре показались московиты — «их было так много, что наши не могли окинуть их взором». Курбский вроде бы подивился смелости литовцев и пообещал одними нагайками загнать их в Москву, в плен. Сражение продолжалось до самого вечера. Литовцы устояли, перебив 7000 русских. Курбский был ранен и поостерегся возобновлять бой; на следующий день он отступил.
В апреле 1564 года истекал годовой срок службы Курбского в Ливонии. Но царь почему-то не спешил отозвать юрьевского воеводу в Москву, или тот сам не торопился ехать. Однажды ночью Курбский вошел в покои жены и спросил, чего она желает: видеть его мертвого перед собой или расстаться с ним живым навеки? Застигнутая врасплох женщина тем не менее, собрав душевные силы, отвечала, что жизнь мужа для нее дороже счастья. Курбский простился с ней и девятилетним сыном и вышел из дома. Верные слуги помогли ему «на своей вые» перебраться через городскую стену и достичь условленного места, где беглеца ожидали оседланные лошади. Уйдя от погони, Курбский благополучно пересек литовскую границу и остановился в городе Вольмаре. Все мосты были сожжены. Обратная дорога была закрыта для него навеки.
Позднее князь писал, что спешка вынудила его бросить семью, оставить в Юрьеве все имущество, даже доспехи и книги, которыми он весьма дорожил: «Всего лишен бых, и от земли Божия тобою (Иваном. — С.Ц.) туне отогнан бых». Однако гонимый страдалец лжет. Сегодня мы знаем, что его сопровождали двенадцать всадников, на три вьючные лошади была погружена дюжина сумок с добром и мешок золота, в котором лежало 300 злотых, 30 дукатов, 500 немецких талеров и 44 московских рубля — огромная сумма по тем временам. Для слуг и злата лошади нашлись, для жены и ребенка — нет. Курбский брал с собой только то, что могло ему понадобиться; семья для него была не более чем обузой. Зная это, оценим по достоинству патетическую сцену прощания!
Иван оценил поступок князя по-своему — кратко и выразительно: «Собацким изменным обычаем преступил крестное целование и ко врагам христианства соединился еси». Курбский категорически отрицал наличие в своих действиях измены: по его словам, он не бежал, а отъехал, то есть просто реализовал свое святое боярское право на выбор господина. Царь, пишет он, «затворил еси царство Русское, сиречь свободное естество человеческое, яко во адовой твердыне; и кто бы из земли твоей поехал… до чужих земель… ты называешь того изменником; а если изымают на пределе, и ты казнишь различными смертями». Не обошлось, конечно, и без ссылок на Божье имя: князь приводит слова Христа Своим ученикам: «аще гонют вы во граде, бегайте в другой», забывая, что здесь подразумеваются религиозные гонения и что Тот, на Кого он ссылается, заповедал покорность властям. Не лучше обстоит дело и с исторической апологией боярского права на отъезд. Действительно, в удельное время князья в договорных грамотах признавали отъезд законным правом боярина и обязались не держать нелюбья на отъездчиков. Но ведь последние переезжали из одного русского удельного княжества в другое, отъезды были внутренним процессом перераспределения служилых людей между русскими князьями. Ни о какой измене здесь не могло идти и речи. Однако с объединением Руси ситуация изменилась. Теперь отъехать можно было только в Литву или Орду, и московские государи с полным основанием стали вменять отъезды в измену. Да и сами бояре уже начали смутно прозревать истину, если безропотно соглашались нести наказание в случае поимки и давать «проклятые записи» о своей вине перед государем. Но дело даже не в этом. До Курбского не было случая, чтобы боярин, тем более главный воевода, оставлял действующую армию и переходил на иностранную службу во время военных действий. Как ни извивайся Курбский, это уже не отъезд, а государственная измена, предательство отечества. Оценим теперь по достоинству патриотизм певца «свободного естества человеческого»!
Разумеется, и сам Курбский не мог ограничиться одной ссылкой на право отъезда, он чувствовал необходимость оправдать свой шаг более вескими причинами. Для того чтобы сохранить свое достоинство, он, понятно, должен был предстать перед всем светом гонимым изгнанником, вынужденно спасающим за границей свою честь и саму жизнь от покушений тирана. И он поспешил объяснить свое бегство царскими преследованиями: «Коего зла и гонения от тебя не претерпех! И коих бед и напастей на меня не подвиг еси! И коих лжей и измен на мя не возвел по ряду, за множество их, не могу изрещи… Не испросих умиленными глаголы, не умолих тя многослезным рыданием, и воздал еси мне злыя за благия, и за возлюбление мое непримирительную ненависть». Однако все это слова, слова, слова… Курбскому не мешало бы «изрещи» хоть одно доказательство в подтверждение намерений Ивана погубить его. И в самом деле, назначение главным воеводой — весьма странный вид гонения, особенно если учесть, что только благодаря ему Курбский и смог оказаться в Литве. Тем не менее многие, начиная с Карамзина, поверили ему. Один Иван с самого начала не переставал обличать беглеца в корыстных намерениях: «Ты же тела ради душу погубил еси, и славы ради мимотекущия нелепотную славу приобрел еси»; «ради привременныя славы и сребролюбия, и сладости мира сего, все свое благочестие душевное с христианскою верою и законом попрал еси»; «како же убо и ты не с Иудой предателем равно причтеся. Я коже бо он на общего Владыку всех, богатства ради возбесился и на убиение предает: такоже убо и ты, с нами пребывая, и хлеб наш ядяше, и нам служити соглашаше, на нас злая в сердце собираше».
Время показало, что истина была на стороне Грозного.
Побег Курбского был глубоко обдуманным поступком. Собственно говоря, он ехал на воеводство в Юрьев, уже обдумывая планы бегства. Остановившись по пути в Псково-Печорском монастыре, он оставил братии обширное послание, в котором обвинял царя во всех бедствиях, постигших Московскую державу. В конце послания князь замечает: «Таковых ради нестерпимых мук овым (иным. — С.Ц.) без вести бегуном от отечества быти; овым любезныя дети своя, исчадия чрева своего, в вечные работы продаваеми; и овым своими руками смерти себе умышляти» (отметим здесь также оправдание тех, кто бросает своих детей, — семья была принесена Курбским в жертву с самого начала).
Позже Курбский сам разоблачил себя. Десятилетие спустя, отстаивая свои права на пожалованные ему в Литве имения, князь показывал королевскому суду два «закрытых листа» (секретные грамоты): один от литовского гетмана Радзивилла, другой от короля Сигизмунда. В этих письмах, или охранных грамотах, король и гетман приглашали Курбского оставить царскую службу и выехать в Литву. У Курбского имелись и другие письма Радзивилла и Сигизмунда, с обещанием выдать ему приличное содержание и не оставить королевской милостью. Итак, Курбский торговался и требовал гарантий! Разумеется, неоднократные ссылки с королем и гетманом требовали немалого времени, так что можно с полным правом утверждать, что переговоры начались в первые же месяцы по приезде Курбского в Юрьев. И более того, инициатива в них принадлежала Курбскому. В письме Сигизмунда раде великого княжества Литовского от 13 января 1564 года король благодарит Радзивилла за его старание в том, что касается воеводы московского князя Курбского. «Иное дело, — пишет король, — что из всего этого еще выйдет, и дай бог, чтобы из этого могло что-то доброе начаться, хотя ранее от украинных воевод подобные известия не доходили, в частности о таком начинании Курбского». Все это заставляет подозревать, что поражение Курбского под Невелем не было простой случайностью, переменой военного счастья. Курбский был не новичок в военном деле, до поражения под Невелем он умело громил войска ордена. Доселе ему постоянно сопутствовал военный успех, а тут поражение при почти четырехкратном превосходстве в силах! Но ведь осенью 1563 года Курбский, скорее всего, уже завязал переговоры с Радзивиллом (это явствует из письма Сигизмунда литовской раде, помеченного началом января). В таком случае мы имеем все основания смотреть на поражение под Невелем как на сознательную измену, имевшую целью подтвердить лояльность Курбского по отношению к королю.
Вопреки заявлениям Курбского об угрожавшей ему погибели, с полной очевидностью вырисовывается совсем другая картина. Он не ехал в Москву не потому, что опасался гонений от царя, а потому, что тянул время в ожидании более выгодных и определенных условий своего предательства: требовал, чтобы король вновь подтвердил свое обещание пожаловать ему имения, а польские сенаторы поклялись в нерушимости королевского слова; чтобы ему была выдана охранная грамота, в которой было бы прописано, что он едет в Литву не как беглец, а по королевскому вызову. И только «будучи обнадежен его королевской милостью, — как пишет Курбский в своем завещании, — получив королевскую охранную грамоту и положившись на присягу их милостей, панов сенаторов», он осуществил свой давний замысел. Это же подтверждают и жалованные грамоты Сигизмунда, в которых король пишет: «Князь Андрей Михайлович Курбский Ярославский, наслышавшись и достаточно осведомившись о милости нашей господарской, щедро оказываемой всем нашим подданным, приехал к нам на службу и в наше подданство, будучи вызван от нашего королевского имени».
Действиями Курбского руководила не мгновенная решимость человека, над которым занесен топор, а хорошо продуманный план. Если бы его жизни грозила действительная опасность, он согласился бы на первые предложения короля или скорее уехал бы без всяких приглашений; но по всему видно, что он обделал это дело не торопясь, даже слишком не торопясь. Курбский бежал не в неизвестность, а на твердо гарантированные ему королевские хлеба. Этот образованный человек, поклонник философии, так и не сумел уяснить для себя разницу между отечеством и вотчиной.