Его глаза
Шрифт:
И его самого эти рыдания захлестывали и душили, оттого так судорожно начинало колотиться сердце и изнывать кровью.
Хотелось крикнуть самому себе: довольно, и вырваться. А вместо этого руки тянулись к ней, как бы для того, чтобы поддержать это высокое ослабевшее тело в черном.
Он взглянул в ее горевшее от слез лицо и еще более расширившиеся глаза с воспаленными большими зрачками. Теперь он понял, почему это лицо так влекло его, когда она плакала: слезы и рыдания придавали ему неотразимое выражение женственной беспомощности и скорби.
И это лицо прижалось к его щеке, смешались слезы и тепло, что-то остро и знойно вспыхнуло в груди, и он стал целовать это лицо, впивая соленую влагу, в которой были хмель и отрава вина.
Тело ее бессильно к нему прижималось и как будто не отдавало отчета, чего он хочет, так мучительно его сжимая и комкая траур.
Но когда губы ее встретились как бы нечаянно с его губами, он почувствовал, как все его существо уходит в этот поцелуй.
«Боже мой, ведь, это кощунство», — с отчаянием подумал он. Но что-то, торжествуя и хохоча, беззвучной гримасой ответило в нем: «Кощунство? Пусть! Тем лучше!»
Что-то белое, нежное и тонкое примешалось к мрачному, черному. Она не сопротивлялась; значит, то, что было и в самом деле кощунством, охватило и ее. Очевидно, тут скрывалась какая-то непобедимая тайна, установленная самой природой. Власть этой тайны он ощутил еще вчера.
В памяти блеснули волосы, душистые и золотые, как мед, покорное, юное лицо и полные влагой счастья глаза. Но, если его сейчас не могло остановить другое личико, неподвижное и страдальчески безмолвное, что могло значит то.
«Это прощание. Это в последний раз», — слабо попытался он оправдать себя. Но это оправдание исказилось новой гримасой беззвучно торжествующего хохота.
Не отрывая губ от губ, они точно плыли куда-то в сторону, пока не споткнулись о постель, на которой еще так недавно покоилась безгласная, безответная жертва, и упали задыхающиеся и дрожащие.
Что-то под ними вскрикнуло, как живое. Но они ничего не слышали. Да и что могло их остановить?
XV
Все еще дрожа и отворачиваясь друг от друга, поднялись они оба, полные стыда и омерзения к самим себе.
Вместе с ними что-то упало с постели на пол с жалким звоном.
Это была кукла, которую он несколько минут тому назад положил на кровать. Старый, истрепанный, а теперь переломанный пополам Тилим.
Этот жалкий звон, эта переломанная кукла вызвали в нем чувство суеверного ужаса. Он еще раз попытался повторить себе в оправдание, что это прощание. Но то, что раньше убегало, уступая в нем зверю, теперь не только приближалось, а как будто, впивалось в него, как ядовитые извивающиеся змейки.
«Тем хуже, если прощание; тем хуже, если в последний раз. Тем хуже, тем хуже».
Он становился все гаже сам себе, и чувство это было так велико, что взять всю ответственность за происшедшее на свою душу было почти невыносимо.
С трудом поднял он взгляд на свою соучастницу. Да, именно, соучастница. Ну, он зверь, он не так любил девочку, как мать. Ведь, она всегда старалась это поставить ему на вид. Но как же могла допустить подобное она? И не только допустить, а способствовать этому, отдаваться так же рабски, как он.
Уже больше не думалось о тайне природы. Никакой тайны не было. Были лишь два низких животных, которых кощунство не только не останавливало, а возбуждало.
И в то время, как ему жаль становилось себя, у него к ней не было жалости, а были только ненависть и злоба.
И, когда она, шатаясь, пошла к столу, и, отягощенная ужасом и раскаянием, опустилась в кресло и закрыла лицо руками, он повернулся, чтобы уйти, унося в душе ненависть и злобу к ней.
Он не только не сдерживал себя при этом, но ступал еще тяжелее и тверже, чем всегда.
Шел и чувствовал взгляд ее за своей спиной.
Однако, это не заставило его ни ускорить, ни сдержать шаг, хотя мысленно решил, что уходит навсегда. Он опасался только одного, чтобы она не позвала его, не остановила жалобной мольбой.
И именно в ту минуту, когда подумал об этом, он услышал ее голос:
— Ты это что же, уходишь?
В голосе ее слышалась дрожь еще не вполне угомонившегося волнения и угрозы.
Остановился, но не оборачиваясь, твердо ответил:
— Да, ухожу.
Она услышала ту страшную правду в его голосе, которую он уже не хотел скрывать, и бросила ему в спину слова тяжелые и липкие, как могильная глина:
— Сделал гнусность и уходишь.
Он хотел стряхнуть с себя эти слова, как давеча стряхнул с ног землю на кладбище, и уйти. Но это не удалось.
Тогда он обернулся, злобно глядя на нее, пораженный тем, что она сваливает вину на него одного, чего он больше всего боялся:
— Так это сделал я? Я?
Тогда она как-то по-змеиному стала подниматься, молча вытягивая вперед голову и с ненавистью впиваясь в него глазами. Ему так и казалось, что она сейчас зашипит, как змея.
— А кто же? Не меня ли ты обвинишь в этой гнусности? Не меня ли? А? — И, ударив себя руками в грудь, вдруг выпрямилась и показалась выше. Не давая ему ответил, как бы страшась, что он не позволит ей излить то, что ей необходимо было для самооправдания, как и ему, она лихорадочно, торопливо стала выбрасывать слова.
— Ты подкрался ко мне, как волк. Ты притворился плачущим, чтобы так подло воспользоваться. Я обессилела от горя. Три дня, три ночи не смыкала глаз. Я была почти счастлива, что могла здесь облегчить сердце рыданиями. Когда ты подошел, я думала, ты... в тебе человек, отец... Я думала, пожалел, а тебе нужно было унизить меня. Я не могла противиться, потому что не понимала, не могла допустить. Потому что у меня не было сил противиться...
Она с надрывом выкрикивала эти фразы и одним и тем же тоном, часто сопровождая их ударами рук в грудь, как будто выбивая их оттуда, веря, в конце концов, что так оно и было, и что в ней самой не вспыхнуло ни искры желания.
Но он с злорадством напомнил ей, как она всем телом прижималась к нему и как впилась в его губы губами. Он старался восстановить все те мелочи сладострастия, который могли не только опровергнуть ее обвинения, но и убедить его самого, что виновата она, а не он.
Несколько раз она пыталась остановить его криками: