Его глазами
Шрифт:
Столкнулись две идеи: премьер-министром явно владела одна мысль - американцы должны немедленно объявить войну нацистской Германии; президент же думал об общественном мнении, об американской политической жизни и обо всех неуловимых факторах, которые толкают людей к действиям и в то же время препятствуют им. Наконец, допив свой бокал, премьер-министр встал. Было уже около половины третьего. Отец сказал, что от имени нашего флота он посылает подарки матросам и офицерам «Принца Уэльского» и трех сопровождающих его эсминцев. Премьер-министр кивнул головой, произнес несколько слов благодарности и вышел.
В тот же день английским морякам было роздано 950 коробок с папиросами, свежими фруктами и сыром. В это время начальники штабов уже занимались разработкой повестки дня своих совещаний. Их содержанием были: производство, порядок поставок, суда, военные потенциалы - техника, люди, деньги, то есть три основных элемента современной войны. Я помогал Хэпу Арнольду на этом заседании; потом, когда оно закончилось, я остановился закурить с одним американским морским офицером.
– Чорт побери!
– пробормотал он, направляясь вместе со мной на главную палубу.
– Ведь они хотят раздеть нас до нитки!
Он, конечно, был прав, но в то же время человеку, видевшему, подобно мне, какую жестокую борьбу вели англичане и в каких неравных условиях протекала она, трудно было оставаться объективным.
В субботу вечером в капитанской кают-компании «Августы» состоялся официальный обед, за которым хозяином был отец. Премьер-министр, конечно, сидел справа от него; в числе гостей были постоянный заместитель министра иностранных дел Англии Кадоган, адъютант премьер-министра лорд Черуэлл, Самнер Уэллес, Гарри Гопкинс, Аверелл Гарриман и американские и английские начальники штабов. За обедом и после него, почти до полуночи, я наблюдал отца в новой роли. В прошлом я мог убедиться, что он всегда играл первую роль во всяком собрании, на котором присутствовал, и не потому, что он очень стремился к этому, а потому, что это всегда казалось его естественным правом. Но в тот вечер было не так. В тот вечер отец слушал. Аудиторию держал в своей власти другой; он захватил эту власть над ней своей замечательной, ритмичной, выразительной речью, не чрезмерно цветистой, но всегда насыщенной и до того сочной, что, казалось, стоило взять его слова в руки и сжать их, чтобы брызнул сок.
В тот вечер все мы были во власти Уинстона Черчилля, и он все время сознавал это. Отец лишь изредка задавал ему вопросы, подталкивая его, заставляя его говорить.
Изредка вставлял замечания и Гарри Гопкинс, но лишь тогда, когда премьер-министр останавливался, чтобы перевести дыхание. А в общем все мы, носившие военную форму, молчали и лишь изредка перешептывались: «Спичку?», «Спасибо», «Передайте, пожалуйста, графин с водой», «Тс-с», «Да, в нем много перца», «Да - и кое-чего другого».
Черчилль откидывался в своем кресле, перебрасывал сигару из одного угла рта в другой, причем она все время задорно торчала кверху, выгибал плечи вперед, как бык; руки его выразительно рубили воздух, глаза сверкали. В этот вечер трибуна принадлежала ему, и он говорил. Но мы, все остальные, молчали не потому, что нам было скучно. Мы молчали, как зачарованные, даже когда не были с ним согласны.
Он рассказывал о ходе войны, о том, как одно поражение следовало за другим. «Но Англия всегда выигрывает войны!» Он довольно откровенно рассказал нам, как близки были к поражению его соотечественники «:но Гитлер и его генералы оказались тупицами. Они этого так и не узнали. Или же они не посмели». Был момент, когда в тоне Черчилля звучала настойчивая просьба:
– Это для вас единственный выход! Вы должны выступить на нашей стороне! Если вы не объявите войны, я повторяю, если вы не объявите войны, не ожидая первого удара с их стороны, они нанесут его, когда мы уже погибнем, и этот первый удар может оказаться для вас и последним!
Но хотя слушатели и заметили у Черчилля этот оттенок просьбы, вся его манера держаться создавала впечатление неукротимой силы, которая прекрасно справится и сама - да, да, справится, - даже если мы не внемлем его предупреждению.
Время от времени отец вставлял вопрос:
– А русские?
– Русские!
– в тоне Черчилля послышался пренебрежительный оттенок, но затем он, казалось, спохватился.
– Конечно, они оказались гораздо сильнее, чем мы когда-либо смели надеяться. Но кто знает, сколько еще:
– Значит, вы считаете, что они не смогут устоять?
– Когда Москва падет: Как только немцы выйдут в Закавказье: Когда сопротивление русских в конце концов прекратится:
На все вопросы Черчилль отвечал четко, без оговорок, без всяких «если»; в сопротивление русских он не верил или верил очень мало. Он вел крупную игру в этот вечер. Он старался внушить нам, что львиная доля ленд-лиза должна принадлежать британскому льву; что всякая помощь Советам приведет лишь к затяжке войны, а в конечном счете, и притом несомненно, - к поражению; и с тем большей убежденностью он приходил к своему единственному выводу:
– Американцы должны вступить в войну на нашей стороне! Вы должны вступить в войну, чтобы не погибнуть!
Отец слушал его внимательно, серьезно, время от времени потирая глаза, играя своим пенсне, рисуя узоры на скатерти обгорелой спичкой. Но ни один из американцев, сидевших в облаках табачного дыма в этой кают-компании, ни разу не произнес ни «да», ни «нет», ни «может быть».
Это походило на второй раунд товарищеского матча бокса. Он никому не принес победы, но никому из зрителей и не хотелось подзадоривать противников, чтобы увидеть хорошую потасовку. Все мы желали победы обеим сторонам.
В воскресенье утром, как раз перед тем, как мы собирались отправиться с «Августы» на «Принца Уэльского», чтобы присутствовать там на богослужении, мне сообщили, что наш «Грумман» только что привез двух фотографов армейской авиации с большим запасом пленки. Я сказал об этом Хэпу Арнольду, и фотографы присоединились к свите президента.
В начале двенадцатого на английском корабле засвистела дудка, возвещая наше прибытие. И как будто по сигналу, в тот же момент тяжелые, свинцовые тучи, висевшие над нами целую неделю, стали рассеиваться, и через них пробились лучи солнца.
На палубе выстроился экипаж английского корабля н рядом с ним двести пятьдесят наших матросов и солдат морской пехоты. Судовой амвон был задрапирован американским и английским флагами.
Мы пели «О, Господи!», «Наша порука в прошлых веках», «Вперед, воинство Христово», «Вечный отец», «Сильны во спасение», и 'олоса наши мощно и мягко разносились над водами бухты. Мы были едины в своей молитве.
Я не знаю, что думали в это время другие, но вот какие мысли теснились в моей голове: здесь, на палубе, в лучах неверного солнца стоят два человека, играющие важную роль только потому, что они возглавляют две могучие нации. И, думая об этом, я вспомнил миллионы англичан, работающих в условиях всяческих лишений, людей, изготовляющих бомбы днем и проводящих бессонные часы под бомбами ночью. Я вспомнил английские войска, теснимые назад, но исполненные суровой решимости, солдат в шароварах, в трусах, в шотландских юбках, людей с новыми погонами, на которых стоит слово «командос», усталых, издерганных, людей в сине-коричневой форме королевских воздушных сил, матросов и офицеров вот этого самого корабля, измотанных долгими боями и рассматривающих свое путешествие сюда как отдых, ниспосланный небом. Этим беднягам суждено было через несколько месяцев пойти ко дну вместе со своим кораблем, ужаленным японскими
торпедами.
Я думал о том, как у нас в Америке начинают оживать заводы, как миллионы женщин и юношей, покидая кухни и фермы, осваивают новые, увлекательные и нужные специальности. Война чем-нибудь да затронула каждого: кто не служил в вооруженных силах и не работал на военном заводе, тот расхаживал ночью по улицам в шлеме дежурного по противовоздушной обороне, быть может, чувствуя себя несколько неловко, но все же ощущая себя частицей своей родины, участником могучего, всепоглощающего усилия.