Эхо прошедшего
Шрифт:
У Ильи Ефимовича имелась своя собственная — персональная, так сказать, чашка, которая почему-то никогда не мылась. Он пил в ней какао, потом наливал туда же чай, так что там образовывались осаждения и наслоения, оставшиеся от всех этих напитков. Как Нансен с Иогансеном в книге «Во мраке ночи и во льдах», он отскребывал потом ножом лишние слои и безмятежно наливал себе снова чай. Прислуге было велено никогда не касаться этой чашки.
В саду главной достопримечательностью был артезианский колодец по имени Нептун. Он был похож на невысокую круглую башенку, по стенам которой непрерывно стекала сверху ледяная и кристально чистая вода. От вечной сырости стены башенки были покрыты зеленой плесенью, а у ее подножия всегда стояли страшно холодные лужи. Вода из Нептуна стекала в заросший камышами пруд.
Во время своего пребывания в «Пенатах» я была предоставлена самой себе и могла делать все, что мне угодно. Надо сказать, что скучно мне никогда не было, хотя в большом заброшенном саду не было ни души, и за целый день, случалось, я не произносила ни единого слова, — мне даже казалось порой, что рот мой склеился и я вообще разучилась говорить. Главным полем моей деятельности был пруд. Я раздобыла где-то старые ворота — они были сколочены из трухлявых досок, но признаны мною за вполне подходящий материал для постройки сверхмощного дредноута. В общем, это был обыкновенный плот, и только сила моей фантазии могла возвеличить его до столь пышного названия.
…Сделав очередной рейс, я возвращалась к пристани — уютной бухточке под большой ивой. Мой корабль выглядел очень живописно со своим усовершенствованным сиденьем из сена, с приступочкой для ног, солнечные блики скользили по нему, а я стояла и любовалась — честное слово, мне казалось, что красивее судна нет в мире!
Налюбовавшись всласть, я отправлялась на невысокий холмик в конце сада — по его вершине проходил забор, отделявший репинские владения от его соседей.
…Сидя на припеке, я плела бесконечные венки из кошачьих лапок — здесь тоже росли эти милые бархатистые цветочки.
В таких занятиях проходил день, а вечером я сидела за штурвальным колесом и сонными глазами наблюдала, как Вера Ильинична стукает себя по лбу, задумчиво вперив взгляд в стенные часы. Мысли лениво проходили в моей голове — короткие, расплывчатые, полные бабочек, уток и плотов.
Потом кончилось лето и меня забрали от Репиных. Началась новая эра в нашей жизни — нас отдали учиться в школу. Школа эта находилась довольно далеко от нас — небольшой каменный дом в два этажа был окружен обширным и каким-то пустым участком, вся трава была вытоптана многочисленными ногами. Позади дома было возвышение, все поросшее деревьями и кустами, — идеальное место для игры в казаки-разбойники, которой увлекались все ученики. В школе было всего три класса гимназии, так как старших детей не было. Третьеклассники считались взрослыми, серьезными людьми. Там учились такие умные парни, как Виталий Тумаркин, и такие красавицы, как рыжая и бледная Ирма Таухер, в которую влюбился Саввка. Меня опять-таки дразнили Виталием — я краснела, бледнела и не могла пошевелиться, когда Виталий со снисходительным видом брал меня за руку или становился рядом во время игры. Я и так была страшно застенчива и неуклюжа, но, когда Виталий подходил ко мне, эта застенчивость принимала катастрофические размеры — каждый палец на руках и ногах как будто наливался чем-то тяжелым, как свинец, и не было никакой возможности пошевелить им, в то время как Ирма Таухер и другие девочки свободно и непринужденно прохаживались с мальчиками по залу. Я от всей души ненавидела толстую самодовольную рожу Виталия, но молва твердила, что я в него влюблена, одно это слово повергало меня в состояние, близкое к столбняку, — приходилось верить, что это так и есть.
Мы с Саввкой ходили во второй класс, а Тин — в первый. Я гордилась тем, что была самой младшей в классе, — мне было всего десять лет, но мои знания уважались всеми учителями. В особенности я блистала в области географии, истории и литературы, — сказывалась начитанность, действительно редкая в эти годы. Уже тогда я безошибочно писала по старой орфографии — уроки Вадима не пропали даром! — и умела здорово рисовать географические карты. Только арифметика по-прежнему доставляла мне массу огорчений. Но я была очень прилежна, старательно исписывая тетрадки своим ровным почерком, выпятив от усердия верхнюю губу с выражением того гойевского черта, который стриг когти товарищу, собираясь на адский бал.
В классе я чувствовала себя свободно и непринужденно, так как всегда все знала, и только снисходительно улыбалась, когда кто-нибудь «плавал» у доски. Был у нас в классе один мальчишка — бледный, вихрастый и страшный заика, — может быть, это и нехорошо, но его выступления у доски возбуждали неудержимый хохот у всех учеников, даже сам учитель хотя и сердился, но я видела, что иногда он отворачивался к доске, не в силах сдержать улыбки. Несчастный парень особенно не выносил слов, начинавшихся на букву «а». Однажды учитель географии вызвал его к доске и приказал перечислить страны света, которые, как известно, кроме Европы, все начинаются на эту роковую букву. Мальчишка хорошо знал урок и с готовностью взялся за перечисление, он старательно открыл рот и понатужился — ни звука! Покраснев до синевы, он выпучил глаза, замахал руками, но из его отверстого рта вырвался только какой-то рев, очень отдаленно напоминавший звук «ха». Наконец с последним отчаянным усилием он прорычал: «Х-х-азия!» — и тут же взялся за «Х-хафрику». Совершенно взмокший и красный как рак, он добрался таким образом до Америки, и учитель, предвидя еще Австралию, сжалился над беднягой и попросил его написать названия на доске, а потом долго ругал нас за нетоварищеское отношение. И вовсе это не было нетоварищеским отношением, мы все очень любили парня, просто это было невероятно смешно, и ничего в нашем смехе не было обидного — сам мальчишка и не думал обижаться.
А дома была все та же мрачная, безрадостная атмосфера, мама все чаще уезжала куда-то, и все чаще слышались разговоры о том, что необходимо уехать за границу. Ведь Финляндия отделилась от России, граница пролегала где-то у Сестрорецка, и маме совсем не улыбалась мысль отдавать нас учиться в финские школы, жить в таком захолустье всю жизнь. Ехать одной, с маленькими детьми в Россию, где бушевала гражданская война, были голод и разруха, мама не решалась. Друзья настойчиво советовали маме ехать в Германию… Наше материальное положение поправилось бы с переездом, так как мама вела деловые переговоры с немецкими издательствами насчет издания папиных книг на немецком языке и с театральными обществами, которые соглашались ставить папины пьесы.
Был разработан следующий план: сначала мы все едем на Черную речку, чтобы позаботиться о большом доме, о библиотеке, что-то продать, кое-что сдать внаем. Потом мама с Саввкой едут вперед в Германию, а тетя Наташа, Тин и я остаемся еще на некоторое время на Черной речке, в ожидании сестры Нины. Нина была маминой, но не папиной дочерью, и звали ее Нина Константиновна Корницкая — Корницкий был мамин первый муж, о котором она никогда не говорила. Нине к этому времени было лет семнадцать, и никто не знал, как она выглядит, так как дома на Черной речке она бывала, когда мы были совсем маленькими, а потом все время жила у бабушки Анны Яковлевны, маминой мамы. Бабушку мы совсем не помнили, только знали, что она очень культурный человек, чуть ли не профессор архитектуры и скульптуры, искусствовед и заведует музеем в Ставрополе на Кавказе.
С радостью мы уезжали от г-жи Химонен, ее дом нам не прирос к сердцу — уж очень там было темно, мрачно, сад маленький — негде пробежаться. То ли дело наши чернореченские просторы, наш громадный дом, — наверное, он очень изменился за время нашей разлуки с ним?
На первый взгляд он был как прежде, — может быть, только еще больше покосилась башня… Но все той же привычной громадой он возвышался на холме, все так же был знаком и дорог, так что ничего, кроме чистой радости от свидания с ним, мы не испытали. Жить в нем, однако, было невозможно — крыша всюду протекала, в нем было сыро и холодно даже летом, а отопить зимой не представлялось возможным. Поэтому мы заняли флигель — маленький домик из двух комнат и кухни, с верандой и прихожей. Комнаты были достаточно просторными, светлыми, кухня большая, всюду крашеные деревянные полы с пестрыми половичками — чисто, хорошо. Большая часть окон дома и веранда были обращены к югу, где из-за низких берез виднелся мрачной громадой наш пустой, необитаемый и страшный дом.
Мама попыталась было вынести и продать хоть какую-нибудь мебель из большого дома, но оказалось, что это невозможно сделать, — мебель делалась на заказ в самих комнатах, и когда попробовали вынести диваны и кресла красного дерева из маминого кабинета, то они не пролезли в двери, — все осталось так, как было, и мама, не в силах смотреть на развалины прежней жизни, с какой-то болезненной торопливостью доделала кое-какие необходимые дела и уехала с Саввкой в Берлин. Перед самым ее отъездом к кухонному крыльцу большого дома подъехали телеги, и нам было велено выносить книги из папиной библиотеки и грузить их на подводы.
Мы с Тином рьяно принялись за дело. Мы проносились через кухню, пробегали огромную столовую, бежали по лестнице и врывались в тихий молчаливый папин кабинет, где из угла дико косился Лев Толстой в ночной рубашке, а на стене черт стриг когти все с тем же феноменальным усердием. Тяжелые синие занавесы отдернуты, ковер затоптан нашими грязными ногами, и библиотека, это священное место, куда входили на цыпочках, где говорили шепотом, где чистыми руками осторожно снимали с полки выбранную книгу, — эта библиотека подверглась нашему варварскому нашествию. Мы распахивали зеркальные шкафы, выхватывали как попало книги и как какие-нибудь дрова накладывали на согнутую в локте руку, — придерживая книги подбородком и другой рукой, не видя ничего у себя под ногами, мы выносили их из кабинета.