Эхо прошедшего
Шрифт:
В самом темном углу кабинета — большой портрет Толстого на смертном одре. Страшно исхудавший, со всклокоченной седой бородой, он лежит в ночной рубашке на кровати и смотрит прямо на дверь, через которую входишь в кабинет. Его строгие, нечеловечески проницательные глаза следят за мной, и я даже спиной чувствую их лихорадочный, какой-то безумный взгляд, когда поспешно прошмыгиваю в библиотеку.
Библиотеку замечаешь не сразу — ее отделяет от кабинета тяжелый темно-синий занавес. Откинув его, опускаешься на одну широкую ступеньку. Комната кажется небольшой от высоких, под самый потолок, застекленных шкафов с книгами, которыми заставлены все стены. Посередине стоит низкий круглый стол, заваленный газетами и журналами, вокруг стола глубокие кожаные кресла.
У меня было какое-то особенное чувство радости и благоговения каждый раз, как я входила в библиотеку. Папа научил нас чрезвычайно бережно относиться к книгам и, всегда снисходительный к нашим шалостям, приходил в настоящую ярость, когда мы пачкали или рвали книгу.
Благополучно миновав все Сциллы и Харибды папиного кабинета и скрывшись от взоров Льва Толстого за занавесом, я прямо устремляюсь к «нашим» полкам шкафа. Чего там только не было! Полное собрание сочинений Жюля Верна, чуть ли не в восемьдесят томов, Луи Буссенар, тоже чрезвычайно плодовитый писатель, конечно, Майн Рид, Фенимор Купер, Дюма. Были там красные с золотом издания «Золотой библиотеки» — прелестные и трогательные греческие мифы в этом издании были моей любимой книжкой. Лидия Чарская со своими падающими в обморок слезливыми институтками возбуждала острое презрение мальчишек, — чтобы не уронить себя в их глазах, я вслух тоже глумилась над героинями Чарской, но втайне любила несчастную и гордую княжну Джаваху и очень жалела бедную институтку Лиду, так страдавшую — за что? — от ненавистной мачехи.
Бессмертным произведением, навеки поразившим мое воображение, был, конечно, «Всадник без головы». Я до сих пор помню начало: «Конский топот разбудил в полночь техасского оленя. Животное подняло голову, насторожилось. Топот повторился — на этот раз копыта звучали по каменному грунту…» Мы с Тином даже решили переписать всю книжку в тетрадь и действительно начали этот героический труд, но потом как-то отвлеклись и забыли.
А капитан Немо — таинственный, жестокий, но такой все ж таки благородный человек! Почему он рыдал над роялем в этот одинокий ночной час, что за горе терзало его сердце?
А чудесные рассказы Сетона-Томпсона о зверях, которые своим благородством и мужеством так превосходили жестоких и корыстных людей! Горячие и, пожалуй, самые искренние слезы за всю свою жизнь я пролила, читая о могучем виннипэгском волке, умирающем от тоски в неволе, о бедном голубе Арно, который погиб от руки какого-то мерзавца в нескольких шагах от своего дома, куда он так стремился после долгого изгнания, о мустанге-иноходце, который предпочел смерть в пропасти постыдной неволе во власти коварного человека.
Я очень рано научилась читать, — кажется, при помощи детских кубиков с нарисованными на них буквами. Еще раньше, лет трех от роду, я говорила наизусть всякие детские стихи, и, когда приходили гости, меня заставляли демонстрировать им свое искусство. Я приходила с толстой книгой, раскрывала ее в нужном месте и начинала «читать», сильно шепелявя: «Жил-был кот бархатный живот, жили-были мыфки серые пальтифки…» Я переворачивала страницу, когда это требовалось, и с важным видом «читала» дальше.
«Какая умная девочка! — восклицали наивные слушатели. — Такая маленькая, а уже умеет читать!» Папа подмигивал мне и хохотал.
С самого детства мы были окружены книгами, — в доме был настоящий культ книги. Все мы читали запоем, и мне кажется, что во времена своего детства я прочла большую часть книг, прочитанных мною за всю жизнь. Тин и Саввка тоже читали очень много, в особенности Тин, — он единственный мог сравниться со мной в быстроте чтения: если мы вместе читали, то в одно и то же время переворачивали страницу. Ни с кем другим этого не получалось — я поспевала два раза прочитать страницу и уже начинала скучать, когда наконец мой медлительный партнер удосуживался дочитать ее.
Тин был скромный на вид мальчик — худенький и довольно болезненный. Впоследствии он окреп, но так и остался небольшого роста и худощавым. В то же время он был подвижным, шустрым и предприимчивым. О его наружности тетя Наташа выражалась, на мой взгляд, довольно невразумительно: «ни в мать, ни в отца, а в прохожего молодца». При чем тут какой-то молодец? — недоумевала я. Действительно, мы с Саввкой были смуглыми, черноглазыми и черноволосыми, похожими скорее на жителей островов Тихого океана, чем на детей чисто русских родителей, — Тин же был светлым шатеном с маленьким носиком пуговкой, с длинноватой верхней губой и тонкими, как нарисованными кисточкой, бровками, высоко поднимавшимися над зеленоватыми глазами. Очень у него были хороши ресницы — длинные, густые, с загнутыми концами.
Тин был большим плутом, инициатором всех наших проказ и очень ловко умел заметать следы. Все же он чаще других стоял в углу, и папа даже дал ему прозвище — «угловой житель» (были в ту пору бедные люди, которые снимали только угол в какой-нибудь густо населенной комнате). Достаточно часто и я, однако, попадала в угол, так как была неуклюжа и простодушна, в силу чего всегда попадалась на месте преступления.
Я была рослой, здоровой девочкой. Звали меня почему-то Лялькой, хотя крестили Верой, и еще Пучей — сокращение от пучеглазой. Когда мне было года три-четыре, мама наконец возмутилась и строго запретила всем звать меня Лялькой, — на обращение «Лялька» я не смела отвечать. Как сейчас помню — Саввка хотел позвать меня из соседней комнаты и уже сказал: «Ляль…» — но, видно, вспомнил, что нельзя, и замолчал. С замиранием сердца и я готовилась ответить на непривычное обращение «Верка», но он, видимо, сам сконфузился и не сказал ничего.
Саввка был поразительно красив — смуглый, черненький, с карими глазами. Незнакомые люди останавливались на улице, завидя его, и даже шли за ним, громко выражая свое восхищение. Избалован он был ужасно. Если кто-нибудь осмеливался перечить его желаниям и капризам, Саввка бросался на пол, предварительно сдернув с кроватей одеяла и подушки, валялся, легая ногами и испуская дикие вопли. Прибегали няньки, гувернантки, толпились вокруг, приговаривали медовыми голосами: «Саввочка, Сапатосик, перестань плакать, скажи, что ты хочешь!» — а Саввочка только визжит и норовит лягнуть как можно сильнее.
Один раз Саввка пришел со страшным ревом к папе и пояснил: «Я Веку бю-бю, а она не пацет!» Он меня, видите ли, бил, а я из упрямства — потому что обыкновенно я была жуткой ревой — на этот раз плакать не захотела. От огорчения, что я не плачу, когда ему этого хочется, Саввка сам пустился в рев и пришел жаловаться на меня папе. «А ты палкой не пробовал?» — спросил папа и к превеликому Саввкиному возмущению отшлепал его.
Он долго картавил, неправильно произносил слова и, будучи уже большим мальчиком, пил из соски. Так и ложился на скамью где-нибудь в парке и спокойно сосал из бутылочки к вящему изумлению прохожих.
При нем все расхваливали вслух его красоту и таланты, и ничего не было удивительного в том, что он так избаловался. Но он в самом деле был очень способным мальчиком, в особенности к рисованию. Ему было всего пять лет, когда он нарисовал голову лошади. Она была как живая — глаза блестели, ноздри раздувались, вот-вот заржет! Он мне всегда напоминал Остапа, старшего сына Тараса Бульбы, — никогда не врал, не обманывал, не изворачивался, был храбр до безрассудства.
У нас было еще два брата: Вадим и Даниил. Вадим был гораздо старше и жил где-то у родственников, приезжая на Черную речку только на летние и рождественские каникулы. Он был носатый, худой подросток с ужасно жесткими волосами, которые, как щетины, протыкали насквозь его берет и торчали наружу. Я знала, что наша мама приходится Вадиму мачехой, но не придавала этому никакого значения, просто не задумывалась над этим, но однажды я слышала, как он вбежал, рыдая, в комнату и, перед тем как хлопнуть со страшной силой дверью, закричал пронзительным голосом: «Мачеха!» Какое холодное, жестокое слово! Оно прокатилось эхом по всему дому, и я в первый раз подумала, что Вадим может быть несчастным, каким-то неполноценным, как будто бы у него не хватало руки или ноги. Потом я забыла об этом впечатлении, так как Вадим выглядел опять обыкновенно.