Екатерина I
Шрифт:
– Кто выше, дюк или герцог?
– Нету разницы. Дюк у французов.
– Верно. У англичан тоже.
Отец листает книжку с картинками, знакомую – притчи Эзопа, отпечатанные по повеленью царя. По ней легко проверять.
– Кура вот… несла златые яйца, хозяйку той птицы весьма обогатила. Далее что?
– Убила куру… От жадности, – Машка вскинулась возмущённо. – Думала, нутро набито золотом. Ан обманулась.
– Поученье какое нам?
– Что имеем, тем и довольным быть.
– Ненасытные похоти убегати, – дополнил Данилыч по памяти. – Это Эзоп говорит Я бы ещё сказал, которая птица полезна, фавор ей чини, скупость отринь. Так же и людей различай! А то упустишь пользу… Тут вот про лису. Влезла она на ограду, да неловко упала оттуда. Что с ней стало?
– За куст ухватилась. Больно ей, колючки впились.
– Тернии. Эзоп что советует?
– На куст не серчать Тернии от природы, папенька. Он невиновный.
– А я так сужу – вырвать куст этот к … Не ведаешь ты, сколько людей есть подобных. Жили бы в Питере да радовались. Европой признано – Северная Пальмира, ещё краше той полуденной, что у царя Соломона была. Мои с государем труды… А людишки эти… Прибыли на готовое. Ты им благо творишь, они же тернии в тебя вонзают.
Печалится Машка.
– Злых-то много, добрых мало, ох, мало! Выдам тебя за принца, на чужую сторону – гляди в оба! Тебе честь фамилии, честь державы нашей блюсти.
На всё согласна. Принц, не принц – воле родительской покорна. В глазах преданность, обожание. Тиха чересчур, однако. У сестры заняла бы бойкости…
Осень буйствовала. Ветер колотился в рамы княжеского дворца бешено, гнал Неву. Известие начертано рукой зябкой, дрожащей.
«1 ноября зачала вода прибывать в 3-м часу пополудни и в конюшне Его Светлости была полтора аршина два вершка с четвертью, а в пивном погребе была два аршина с четвертью».
Прошлась Нева по питерским улицам, разоряя лачуги, но «Повседневная записка» о сём умалчивает. Навестить горожан в беде губернатор не изволил. «Смотрел на прибывшую воду из своих покоев». Из всех городовых дел одно занимает светлейшего всецело – завершение дома её величества.
2 ноября, едва дослушав доклады – прямиком туда. Слава Богу, цела свежая кладка, нигде не размыто, не покорёжено! Лепщики доканчивают герб над фронтоном, расцветший лучами и копьями. Комнаты отделаны тафтой, бархатом, плиткой либо картинами сплошь, как повелось в Париже, при пятнадцатом Людовике. Ладят светильники, фигурную медь в каминах.
По набережным Невы и канала, от неё прорытого, вытянулись новые флигели Зимнего дворца, а заложены они, на диво иностранцам, всего полгода назад – так быстро и при царе не строили. К апартаментам императрицы примыкают княжеские – тут много плитки голландской, привычной его светлости, и живопись отобрана кисти голландской: морские баталии и пейзажи, во вкусе Петра.
Гостиные всех колеров, спальни, предспальни, зальцы и залы – не обойти и за час. Молча, затаив грусть в чёрных итальянских глазах, сопутствует ему архитектор Трезини – во крещении Доменико, в просторечии почему-то Андрей Екимыч. Создатель петербургской крепости, церкви Петра и Павла, Двенадцати коллегий, здесь обрёл вторую родину, обрусел и поседел. Начальник он рачительный – гвоздь, брошенный зря, подметит, заставит поднять, однако спокойно, без ругани. Тростью спины не метит, она лишь указкой учительной служит.
Князь доволен, здоровается с мастеровыми ласково, похваливает; слушает жалобы – шалая вода повредила утлые дворы в слободах, утопила живность, припасы.
– Божья воля… Детки-то целы? Наперво деток беречь надо.
Достаёт из карманов, туго набитых, монеты – старшим работным по рублю, младшим мелочь.
– Отстроитесь, братцы. Худа без добра не бывает. Что гнило, то водичкой смыло. Верно?
Изволил вящую оказать милость, собрал людишек в большой зале. Гребцы втащили корзины, бутыли, окроплённые Невой, – река ещё не угомонилась.
– Ну, кто с чашкой, кто с баклажкой…
Угостился и сам, пожелав здравия. Расспросил про житьё-бытьё. Зашумели, начали клясть барышников – басурманы, заламывают цены день ото дня.
– Если против указа берут, взыщем. А главное – подвоз плохой. Матушка-государыня…
Разъяснил подробно, сколь долог путь в столицу из внутренних губерний. Ладожский канал недостаточен. Её величество велит проложить дорогу из Москвы напрямую: где дремучий лес – прорубить, где болото – замостить.
– Храни вас Бог, ребята! На сегодня шабаш. Домой ведь охота скорейше. Ступайте!
– Спасибо, господин фельдмаршал.
– Здравия тебе.
– Благодарствуем, отец наш.
– Разве так фельдмаршалу отвечают? Кто в солдатах был? Я, что ли, оглох али вы без голоса?
Рявкнули дружнее. Повернулся к Трезини:
– Теперь с тобой, синьор мой…
Сели в китайской гостиной. Беседуя, вынимали из короба драконов – нефрит розовый, серый, зелёный, тысяч стоит – и осторожно располагали на полках.
– Упрямец ты… Вечный полковник. Доколе же?
Сказал почти раздражённо. Трезини заморгал, поник, будто мальчишка, уличённый в некоем тайном озорстве. Как всегда, волнуясь, теребит пуговицы потёртой куртки, расстёгивает, застёгивает тонкими пальцами.
– Проси! Генерала тебе схлопочу Хоть завтра.
– Зачем, батюшка? Зодчему не годится. Нет у нас такого чина.
– Нету, так сотворим.
Жалованья, деревень прибавка. О потомстве подумал бы, глупец. Данилыч махнул рукой, злость закипала в нём.
– Мне государь воздал, – произнёс Трезини и выпрямился – Сверх того не возьму.
Высшего судью призвал, а то бы не выдержал князь, наговорил резкостей. Неразлучный присутствует. Запретил обижать своего строителя, любезного сердцу. Он, Трезини, с младых лет полковник фортификации, бессребреник, праведник, свято внимал царю. Мнился им Петербург яко дивный вертоград ликующий, очаг наук и искусств, доселе не бывалый. Увы, некоторые из тех прожектов за смертью государя отложены. Оттого и печаль в итальянских глазах.
Нет, генеральством не утешится. Светлейший хлопнул себя по коленям, встал.
– Едем ко мне. Откушаем… Заодно присоветуешь. Есть мрамор один. Без места покуда…
Резан мрамор во Флоренции, куплен в Гамбурге, вчера снят с корабля. Артель крючников взгромоздила многопудовый ящик на доски, шестёрка лошадей месила грязь, волоча к дому. А заказан кунштюк ещё при царе.
– Вишь, майн кинд, – ликовал Пётр, склонясь над гравюрой. – Согнули Геракла. И поделом…
Дитятей своим назвал, но пребольно дёрнул за ухо. Алексашка охнул. Героя греков узнать нельзя – согбенный, жалкий он перед богиней. Грозная – страх берёт.
– Омфала, царица Лидии, – читал государь немецкую вязь. – Отдан ей в рабство, на три года. Осердил Зевса, вот и плачется.
Любовался фатер зрелищем, ухо накручивал на палец.
– Закону каждый повинуется Закону Божьему, закону монарха. Хоть и Геракл.
Такой Геракл – наказанный преступник – петербуржцам внове. Летнее жилище царя опоясано лепными фигурами – нет среди них такого. В Петергофе, в Ораниенбауме, везде красуется витязь, совершающий подвиги, душою чистый. Однако слаба натура смертного, дурное таит.