Екатерина I
Шрифт:
Потом он приценился к воску, помял, колупнул – круг был крепкий, не поддался – и посмотрел в лицо отбылому солдату Балка полка. Спросил про то, про сё, потом отвёл в сторону. Он назвал солдата гранодиром [202] , и солдат Балка полка выпятил грудь вперёд. Потом он свёл солдата в фортину, запить продажу, и прошёл у самого носу, мимо каптенармуса генерал-полицмейстерской команды, василькового картуза, и даже ему мигнул.
Там солдат Балка полка долго с ним глотал, и восторгнулся, и стал рассказывать про музыку и про шквадронцы, как он в кавалериях воевал, как он не пошёл в бомбардирскую науку и почему, а теперь сторожит, а с ним ещё трое и пёс шведской, и он никого не боится, что хоть бы завтра он один сторожит, а те трое пойдут гулять со двора, что он солдат Балка полка, вот он кто.
202
Гранодир, гренодёр – «пехотный солдат, который мечет из рук ядра». К этому объяснению Пётр прибавил: «и гранаты». В гренадёры приказано было брать «больших мужиков». (Примеч. автора.)
– Пёс шведской? – спросил Иванко. – Вот меня в смех взяло. А скажи, гранодир, как того пса шведского звать? Хозяин собачий, швед, под Полтавой он, видно, швед, пропал?
– Звать пса Хунцват, а где Полтава, того не знаю, – сказал солдат Балка полка, – не слыхал.
Но тут Иванко скучно взглянул на солдата, отдал ему в руки его вощаной круг и сказал, что на фурмы воск этот не идёт и для того он купить его не хочет, и поплыл с ножки на ножку.
6
Когда случился тот неслыханный скандал, тот крик, и брань, и бушевание, те язвительные и зазорные взаимные обзывы: хунцват, вор, шумница и другие, и явилась драка, ручная и ножная, между первыми людьми государства, с подножками, а потом с обнажением шпаг, и конец драки: разъём от господ Сената, – в то время была тёплая погода. И когда он ехал домой, он вначале не мог отдышаться, в ушах был звон, дыхание в ноздрях, а не в груди, и губная дрожь. И он велел себя возить. Тогда мало-помалу он почувствовал облегчение и заметил, что по Неве идёт сквозной дым, как нагар на сливе, воздух потонел, потом сказал свернуть к Летнему огороду. Проехал вдоль по Невскому перспективному болоту – там несоженые берёзы уже пустили клей. Понял, что они через месяц станут раскидываться. От этого голова остыла, и когда приехал домой, не стал метать руду, не позвал господина Густафсона дуть в пикульку, но заснул внезапно и не успел заметить, что устал и правая рука болит.
Назавтра поехал кататься, ещё не заходя ни к кому, – и повстречал Апраксина, хотел его поздравствовать, а тот свои нос отвернул. Апраксин был обжора, он был вор, но от этого отворота, от этого Апраксина носа он потемнел и ни к кому не заехал.
И все его оставили.
В ту же ночь он начал шумствовать, с раздираньем платьев и с созывом всего дома, с пикулькиными собачьими свистами, с большими пениями, с пальбою по тапетам и в потолок, в самый плафон, где была нарисована актёрка в своём виде. Актёркин живот прострелен и всё другое.
И назавтра вышла из Ягужинского дома, из той ягужинской люстры, команда не команда, свита не свита – вышли люди с ружьями, со свистами, с пением, человек даже до двадцати. И впереди всех шёл Павел Иванович, господин Ягужинский, при звезде, при ленте и со шпагою. Он качался на ногах.
С великим ужасом бежали от них прочь прохожие люди, и сворачивали лошадей люди проезжие, и от них бежали десятские, и рогаточные караульщики, а полицмейстерской команды сержанты и каптенармусы смотрели разиня рот, руки по швам.
В той свите господина Ягужинского был шумный шведский господин Густафсон, и он дул с аффектом, во всю силу – в пикульку.
А другие, пройдя по Невской перспективной дороге, стреляли в птиц, потому что уже прилетели болотные утки, и это было запрещено указом. И набито много дикой птицы, а две пули попали в мазанку. И тут же господа из свиты пускали струи на землю и кричали разные слова.
И эта свита с господином прошла по улицам, как наводнение или же ураган, называемый смерчем.
Явилось по пути нестройное пение. Люди эти пели все вместе, хором, и только с трудом можно было расслышать слова:
Любовь, любовь приносили, Жар и фимиан!А потом один хриплым голосом возносил:
Престань ты прельщати И вовсе блазнити, Ты бо мя Ничем утешаешь!И потом хором, рёвом:
Любовь, любовь приносили, Жар и фимиан!И хотя песня была любовная, но при пикулькиных отчаянных свистах и беспрестанных рёвах и вздохах это пение было грозное для слуха.
И никто не успел опомниться, как прокатилась вся свита, или, иначе, команда или компания, до реки и перебралась за реку, и её донесло до самых Кикиных палат.
А впереди всех шёл скоро, и ветер его подталкивал сзади, при звезде, кавалерии и шпаге, и в руке на отвесе тяжёлая тросточка или же дубинка, – сам господин генеральный прокурор, и у него было тяжёлое лицо.
И так не успели ничего понять ни сторож, старый солдат, ни другой – и в анатомию, в куншткамору ввалилась вся компания, вся команда. Но, ввалившись, ослабела. Потому что спокойно глядели на них утоплые младенцы и лягвы и улыбался мальчик, у которого было видно устройство мозга и черепа. Это была наука. И они отстали в передней комнате, и там же стояли сторожа и глядели и тряслись, чтоб не было покражи натуралий или ломки и порчи, чтоб никто не унёс в кармане склянки или какой-нибудь птицы. И тут же стояли двупалые и смотрели на шумных людей человеческими глазами. Но они были дураки, и тоже тихие. Балтазар Шталь выступил вперёд и сказал голосом ослабевшим и хрипким:
– Я как апотекарь…
Но, не глядя на него, господин генеральный прокурор прошёл далее. И с ним только двое двинулись из его свиты, шведский господин Густафсон и ещё один. И за ними пошёл шестипалый Яков. Он шёл за господином Ягужинским, вытянув голову, как идёт охотничья собака, нюхнувшая дикую птицу, покорно и затаясь в себе. Потому что живая птица влетела в куншткамору, дикая, площадная, толстая, в голубом шёлку, и со звездою, и при шпаге, и это был человек, и он не шёл, он летел. В палате, где стояли разные сибирские боги, с обманными дудками, застрял ещё один человек. И в портретную палату влетела та толстая птица со слепыми мутными голубыми глазами и вошли два человека: шведский господин Густафсон и Яков, шестипалый, урод.
И, влетев в портретную, Ягужинский остановился, шатнулся и вдруг пожелтел. И, сняв шляпу, он стал подходить.
Тогда зашипело и заурчало, как в часах перед боем, и, сотрясшись, воск встал, мало склонив голову, и сделал ему благоволение рукой, как будто сказал:
– Здравствуй.
Этого генеральный прокурор не ожидал. И, отступя, он растерялся, поклонился нетвёрдо и зашёл влево. И воск повернулся тогда на длинных и слабых ногах, которые сидели столько времени и отерпли, – голова откинулась, а рука протянулась и указала на дверь: