Элиза, или Настоящая жизнь
Шрифт:
— Деточка, — сказал Доба, стиснув мне Руку, — ступайте. Вы бледны как смерть. Придумают тоже, женщину — на конвейер! Будете идти мимо, предупредите бригадира. Он кого–нибудь поставит. А я, видите сами, не могу отойти. Слишком он быстро движется. Саид, — позвал он, — проводи ее к Бернье.
Бернье сидел на высоком табурете перед пюпитром, почти подпиравшим его подбородок. Одетый в слишком длинный халат, рукава которого были засучены, он казался хилым. Его лицо с вздернутым носом и глубоко спрятанными круглыми глазками было создано для улыбки. Он всегда выглядел довольным. Иногда он принимался орать во всю глотку, чтоб напомнить, что он начальство, рабочим, которые его в грош не ставили. Но его крики были похожими на жалобный лай и никого не пугали. Зато сам он просто дрожал, если к нему обращался Жиль.
— Так, — сказал он, когда я объяснила, — так, так.
Он раздумывал, как положено поступить.
— Ну, хорошо. Я дам вам талон на выход в санитарную часть. Вот. Четверть часа. Достаточно? Сейчас восемь пятьдесят, до девяти пятнадцати. И я, — добавил он печально, — сам заменю вас.
Он положил ручку. Он выводил готическими буквами плакатики: «ТОРМОЗА», — «СТЕКЛОВАТА», — «КНОПКИ № 2».
— А где санитарная часть? Объясните, пожалуйста.
— Надо перейти через улицу. Но…
Он слез со своего табурета и тщательно выбрал карандаш.
— Но выходить не надо, пройдете через цокольный этаж.
Я не знала цокольного этажа.
— Внизу разберетесь, — сказал он, раздосадованный.
В этот момент к пюпитру подошел приятель Мюстафы.
— Привет, Резки, — крикнул ему Бернье. — Вернулся, значит?
— Да, пойду снесу бумаги на медицинскую проверку.
— Вот как, проводи ее тогда в санитарную часть, — обрадовался Бернье.
Я взяла талон, который он мне протянул, и пошла за человеком, именовавшимся Резки. Когда мы подошли к двери, нас встретили улюлюканьем.
— У-у, у-у, — вопили мужчины.
Резки остановился и подошел к группе негров и алжирцев, встретившей нас столь шумно. Я сделала несколько шагов вперед и поравнялась с моим провожатым. Он что–то прокричал им по–своему и подтолкнул меня к двери. Когда она отделила нас от оглушительного грохота цеха, он сказал мне мягко: «Извините их». Потом добавил, как Люсьен:
— На заводе дичаешь.
Больше он не произнес ни слова и, казалось, забыл обо мне. Я следовала за ним по подземному ходу, связывающему две части завода.
— Вы давно здесь? — спросил он, когда мы выбрались наружу.
— Девять дней.
Он показал мне лестницу, которая вела в санитарную часть, и пошел дальше, в контору.
Комната была небольшая, светлая, хорошо натопленная. Перед газовой плиткой сидела старая женщина в белом халате.
— Что случилось? — спросила она.
— Мне нехорошо, тошнит.
— Вы беременны?
— Я возмущенно ответила, что нет.
— Сядьте.
Она мягко взяла мое запястье, потом вернулась к плитке, взяла чайник, выбрала стакан на полке, поставила его на стол передо мной. Я увидела, что на ней домашние туфли, обшитые мехом.
— Возьмите, деточка. Пейте не торопясь.
Это был какой–то отвар. Я наслаждалась минутой. Здесь, в чистом, теплом, залитом солнцем медпункте, где находились обычные вещи — чайник, от которого поднималась спиралька пара, мойка, выложенная белыми плитками, стаканы, — нечеловеческие масштабы цеха, с его конвейером, металлическими стойками, запахом разогретого бензина, показались мне особенно ужасными. «Нет, я не останусь; еще пять дней, получка, — и я уезжаю».
Старая женщина взглянула на часы.
— Я подписываю ваш талон, деточка. Когда почувствуете себя лучше, пойдете.
Я тихонько пила отвар, дуя на него. Пальцы согрелись от стакана. Зазвонил телефон. Сестра подошла к аппарату, висевшему на стене. Пока она говорила, ее рука нащупала шпильку в прическе, вытащила, почесала в ухе. Бабушка часто так делала.
Куда–то отступили тепло, свет, кафель. Мои лживые послания, ее письма, написанные под диктовку кем–нибудь из больных, обвинения, проклятия и под конец просьба: «Возьми меня!» Я отвечала: «Наберись терпения, я здесь зарабатываю деньги. По возвращении сделаю ремонт и куплю тебе приемник».
Кто–то постучал в дверь. Она положила трубку и крикнула: «Войдите».
— Опять ты, — сказала она вошедшему.
Он был низкоросл, смугл, с вьющимися волосами.
— Что скажешь?
— Горло, — сказал мужчина.
— Конечно. Сядь. И поосторожнее с моими флаконами.
Я встала, поблагодарила и вышла.
Крикуны были заняты. Они заметили меня слишком поздно. Их вопли долетели до меня приглушенными, я отошла уже далеко.
— Вам плохо? — спросил Мюстафа, увидев меня.
— Уже лучше.
— Что? — сказал он, стараясь расслышать.
— Уже лучше! — прокричала я.
Наладчик, проходивший мимо, окинул меня суровым взглядом. Я вскарабкалась на конвейер. Бернье заметил меня и подошел за талоном.
— Пришли в себя?
Я кивнула. Мне в самом деле стало лучше. Мое рабочее место, мой, привычный, квадратик вселенной, успокоительное ощущение своей норы, крова, убежища.
Около десяти часов Бернье произвел перестановку. Пришел приятель Мюстафы, и Бернье подозвал рабочего, который закреплял зеркала. Это был иностранец. Мюстафа называл его «мажир». Доба сказал мне: «венгр», а Жиль уточнил: «мадьяр». Он не говорил по–французски и работал безмолвно, с каким–то остервенением перескакивая с машины на машину. Вообразив одиночество этого человека, лишенного каких бы то ни было контактов с окружающими, даже того грубого, но реального общения, которое возникает, когда мужчины перебрасываются ругательствами, я сочла свое положение привилегированным.
Бернье заглянул в машину, где была я.
— Резки! — позвал он.
Он схватил меня за руку и крикнул прямо в ухо:
— Теперь он будет устанавливать зеркала.
Он засмеялся. Он походил на жизнерадостного поросенка.
— Резки, — закричал он, — берегись, она все замечает.
— За сколько минут она все замечает? — холодно спросил тот.
Бернье отпустил мою руку и вылез. Алжирец быстро закрепил болты и, не глядя на меня, вышел из машины. Все утро я наблюдала за ним. Он работал споро и хорошо. Мы ни разу не оказались вместе. Он опередил меня, и я тщетно искала его глазами. Мюстафа валандался, пропускал машину, бежал, ругаясь, вверх по конвейеру. Иногда он делал мне знак и, настигая машину, устанавливал за несколько секунд свой уплотнитель.
Я доверилась его стремительности и ничего не отмечала. Столкнувшись с ним в одной из машин, я спросила, который час. Он положил свой молоток и показал мне десять растопыренных пальцев, потом еще два пальца. Полдень. Еще полчаса. Поставив свой ящик под панель приборов, Мюстафа блаженно курил. Это было запрещено. Он прикрыл глаза. Я подошла к нему.
— Ваш приятель отлично работает.
— Арезки? — спросил он сонным голосом.
— Его зовут Арезки? Мне послышалось Резки.
— Это одно и то же.