Елизавета Петровна. Императрица, не похожая на других
Шрифт:
Неотразимый, чтобы не сказать пугающий, он производит двойственное впечатление, особенно будучи за границей, где его личность, полная контрастов, и грубые ухватки порой выглядят отталкивающе. Так, императорская чета, погостив в Пруссии во дворце Монбижу, оставила его в состоянии, напоминающем «разрушенный Иерусалим»: здание пришлось полностью восстанавливать{39}. Во Франции, куда Петр отправился без жены, его свита без стеснения прибирала к рукам простыни и фарфор. Во время своего пребывания проездом в Париже в 1717 году он навлек на себя замечания, которые плохо согласуются с агиографическим мифом о монархе, приверженном всему новому и прогрессивному. «Регентский Вестник» едко прошелся насчет «утрированной бережливости»{40} этого варвара, лишенного вкуса и воспитания. «Дневник» Жана Бюва обличал сексуальную распущенность порочного царя, зараженного дурными болезнями. Впрочем, Жак Дюкло, упоминая об этом в своих воспоминаниях, подходит тоньше: по его мнению, это человек, «у которого подчас прорываются дикарские ухватки, но никогда ничего мелочного», «гениальный самоучка, не получивший должного воспитания»{41}. Сен-Симон со своей стороны преуменьшает человеческие пороки Петра и подчеркивает его достоинства главы государства, полагая, что ум, справедливость, «трепетная настороженность его духа» и «широта разнородных познаний» делают его личностью исключительной{42}.
Но какое бы почтение ни внушал могущественный славянский властитель и потенциальный союзник, оно исчезало, стоило императору появиться в обществе своей жены. Королевские особы и придворные лишались дара речи от поведения этой пары. Во время их визита в Берлин в 1717 году, когда царственная чета посетила музей старинных монет, Екатерина отказалась на потеху мужу поцеловать похабную статуэтку, а Петр прилюдно посулил, что велит отрубить ей за это голову! Развязность их жестов и речей, их сообщнические смешки вызывали замешательство в светских гостиных. Екатерина, не внушавшая уважения у себя в стране, и при европейских дворах не вызвала единодушной симпатии: ее бескультурье и вульгарность здесь сочли особенностью русских нравов. В том же году супруга маркграфа Байрейтского набросала довольно нелицеприятный портрет этой выскочки, союз с которой представлялся ей ошибкой царя, наносящей ущерб всей династии: «Низкорослая, приземистая, со смугловатой кожей, она не отмечена ни блеском, ни достоинством». Ее манера держаться выдавала низкое происхождение. В глазах германской принцессы она выглядела всего лишь комедианткой в тряпье из лавки старьевщика: се вышедший из моды наряд стоял колом от серебряного шитья и грязи, на грудь она нацепила с десяток всевозможных знаков отличия, реликвий и изображений святых; кто-то сострил, что когда она проходит, можно подумать, что это, звякая упряжью, шествует мул{43}! Впрочем, граф фон Пёльниц из свиты Фридриха Вильгельма I отзывался более снисходительно: дескать, манера держаться, свойственная Екатерине, не должна так уж шокировать, особенно если принять во внимание, из какой среды она вышла. Она могла бы, как он полагал, научиться наилучшим образом соответствовать всем требованиям, если бы с ней рядом оказался кто-либо, способный подать пример благоразумия: таким образом, ответственность тут возлагалась на царя.
Чем же Екатерина нравилась Петру Великому? Судя по некоторым описаниям, эта крепкая, мощная брюнетка поражала свежестью своей кожи, тонкой лепкой головы и рук. За красавицу она со своими маленькими близко посаженными глазками уж никак не могла сойти. Алчная и прожорливая, она охотно составляла мужу компанию в его бесконечных оргиях. Царь ценил ее физическую силу, ее пылкость, ее черный юмор, а то и попросту жестокость, но главное — ее свободный нрав. Но этой дочери поселян и нежность была не чужда; она выказала себя доброй сиделкой, умела облегчать терзавшие царя спазмы. При всем том главным ее достоинством была храбрость: она одна не боялась яростных вспышек супруга, даже направленных на нее саму, да и в боевых походах она его сопровождала. Во время Прутского похода (в июле 1711 года), если верить свидетелям, она спасла честь России. Оттоманское воинство одержало победу, Петр, оказавшись в кольце врагов, запаниковал и уже всерьез подумывал прорываться со своими казачьими отрядами. Екатерина предложила принести в дар визирю свои украшения и другие ценности, чтобы побудить начать переговоры. Царь послушался ее, мир был заключен — правда, ценой больших потерь{44}. Как бы там ни было, это в ее честь Петр учредил орден Святой Екатерины, предназначенный тем, кто отличился особой любовью и верностью в отношении его персоны. Маленькая простолюдинка первой удостоилась этой награды за то, что в окружении близ Прута, по мнению немецкого историка Детлефа Йены, действовала не по-женски, но по-мужски{45}.
Был у Екатерины и еще один козырь: она терпела любовные похождения своего царственного супруга, умела выслушать рассказ об очередной интрижке и с юмором что-нибудь посоветовать. Когда он увлекся Марией Кантемир, дочерью молдавского господаря, она сохраняла спокойствие, дошла даже до того, что расточала ему ласки и слова утешения, когда у Марин случилась ложная беременность. Была ли императрица такой же развращенной, как ее благоверный? Ходили кое-какие слухи о ее сугубой близости с Меншиковым, которая якобы должна была оборваться после ее встречи с царем, о том, что она была изнасилована Вильбуа, французским офицером, служившим России, а также имела амуры с камергером Мопсом. Но источники всех этих сплетен довольно сомнительны. До крайности ревнивый характер Петра и его обостренно-отеческая заботливость, равно как и двусмысленное положение молодой женщины, должны были удержать ее от ложных шагов. Когда Петр решил, что ее связь с Виллимом Монсом доказана, улики неоспоримы, он пришел в неистовство. По свидетельству одной фрейлины, царь ворвался в покой своих дочерей, он был страшен, во взгляде читалась угроза. Он метался из угла в угол, бледный как простыня, его горящие глаза бессмысленно блуждали, лицо и все тело дергались в конвульсиях. Даже Елизавета, привыкшая фыркать в ответ на частые приступы отцовского гнева, предпочла укрыться в соседней комнате. Что до самой фрейлины, она заползла под стол, но Петр пинал мебель ногами, колотил кулаком в стены и несколько раз, рыча, вонзил свой охотничий нож в крышку стола. Наконец, сотрясаемый сильнейшими конвульсиями, он вышел из комнаты, так шарахнув дверью, что она разлетелась на куски{46}.
Согласно другой легенде, царь тогда ворвался к самой Екатерине и, объявив ей, что лишает ее своей милости, расколотил венецианское зеркало. Монс был отправлен под суд, якобы за расхищение средств, и казнен 16 ноября 1724 года. Согласно различным версиям, Петр то ли велел отнести голову камергера в гостиную своей супруги, то ли предложил ей покататься в санях и вынудил объехать вокруг эшафота, где был распростерт несчастный любовник. Екатерина не проявила ни малейших признаков волнения. Петр велел своим министрам игнорировать любые указания, исходящие от его супруги, и лишил ее денежных средств. Тем не менее она оставалась подле государя вплоть до кончины последнего, которая не заставила себя ждать (это случилось в январе 1725 года); в ту пору ее единственным оружием стали слезы и лесть, поскольку ее тело расплылось от многочисленных беременностей и невоздержанности в отношении спиртного{47}.
Елизавета была слишком юной, чтобы осознать всю важность этой семейной драмы. Унаследовав отцовскую гневливость, она и сама была подвержена ужасающим припадкам ярости, от ее криков сотрясались дворцы и резиденции. От матери к ней перешла тяга к туалетам — в ее случае они были безукоризненно элегантны, а также склонность к немыслимым расходам. Искусная наездница и охотница, она часто наряжалась в мужское платье, делая еще один шаг на пути к женской эмансипации, как перед тем — ее мать, которая отправлялась с мужем на фронт. Подобно отцу и матери, она была охоча до крепких напитков и с аппетитом поглощала самые разные блюда — от изысканных французских яств до традиционных украинских. И наконец, по части разнузданности влечений она тоже была вполне под стать своим родителям.
Глубоко верующая, она отказывалась от всех псевдорелигиозных процессий, смахивающих на настоящие оргии, которые так любил ее отец: на святки вместо этих более или менее кощунственных вакханалий, какими на Руси приветствовали начало нового года, царица предпочитала балы-маскарады или посещения оперы. В противоположность родителям она совсем не проявляла жестоких наклонностей, чаруя свое окружение некоей особой ласковостью, прельщая приятным смешением гастрономических застольных услад и изысканной музыки, хотя подчас петровский темперамент все-таки прорывался наружу. Крупная, плотная — под конец дородство государыни приобрело характер едва ли не бедствия, — она обликом походила на отца, но его энергии для неустанных трудов у нее и в помине не было. Лень являлась одним из главных пороков, навлекавших на императрицу упреки современников; не имея склонности к учению, она не воспользовалась в должной мере плодами образования, которое было ей дано. Зато она унаследовала материнскую интуицию и сумела окружить себя толковыми советниками; в управлении государственными делами она проявляла потрясающую практическую хватку. Всю свою жизнь она сохраняла верность делу своего отца, стремясь превратить память о нем в своего рода культ; она призвала к себе основных советников Петра и окружила себя людьми, готовыми неуклонно следовать по пути модернизации, невзирая на сопротивление плетущих заговоры консервативных группировок{48}.
Наперекор отцовским усилиям Елизавета и ее сестра не получили образования, равного тому, какое имели принцессы Запада; гувернантки и преподаватели оказались не на высоте порученной им задачи и не сумели внушить к себе уважение. В результате обе девушки не достигли того уровня интеллектуальных возможностей, который требовался в кругу царствующих семейств Европы. Однако преимуществом царевен стало образование иного, исключительного рода — этим они были обязаны тому, что в повседневной жизни рядом постоянно присутствовали их родители. Когда Петр с женой находились в своих резиденциях, дочери жили подле них. Они слышали разговоры о государственных делах, близко сталкивались с политиками и волей-неволей приобщались к реформаторскому духу своего времени. В этом смысле их «практическое» формирование опережало эпоху, поскольку осуществлялось в лоне семейства, а не основывалось на поучениях, расточаемых теоретиками. Будучи совсем юными, они присутствовали на коронации своей матери — событии, говорящем о всесилии монарха, воля которого превыше самых фундаментальных законов. Пышность этой церемонии, резко выделяясь на фоне повседневности, давала понять, что к власти пришла «бюргерская» чета. Анна и Елизавета сталкивались также с семейными, супружескими кризисами, прошумевшими в императорских покоях, — большинство принцесс того времени было избавлено от подобных испытаний. Классовое неравенство в лоне родительского брака, жесткий водораздел между частной жизнью и публичным представительством, ясно различимыми даже в интимной обстановке гостиных, — все это выковало характер царевны, сознающей и двусмысленность своего положения, и силу, которую оно дает. Еще совсем юной Елизавета избрала для себя твердую, неизменную линию поведения: она — дочь Петра Великого и продолжательница его дела.
Получив законный статус благодаря браку родителей и — по мере возможности — приличествующее воспитание, русская царевна, согласно европейским обычаям, должна была выйти замуж, получить супруга, достойного ее ранга, но тем самым утратить права наследницы трона Романовых. Такой ход событий отвечал бы и намерениям Петра, но вот захотят ли этого Елизавета, с одной стороны, и царствующие семейства Запада, с другой? Это оставалось под вопросом.
ПЕРЕХОД К СОВЕРШЕННОЛЕТИЮ
Согласно русской традиции, счастье юной Елизаветы должен был бы составить ее соотечественник. Однако ее воспитание, по тем временам для России весьма прогрессивное, охлаждало пыл возможных претендентов на ее руку, отпрысков старинной знати, склонной скорее к консерватизму и настороженности по отношению к царю-реформатору. Да и сам Петр решил по-другому: его дочерям подобает заключить выгодные браки, согласованные с политическими интересами империи, едва успевшей войти в европейский «концерт наций», как выражались в ту эпоху. В 1717 году, во время своей поездки в Париж, он подумывал о Людовике XV — этот предполагаемый жених был на год младше Елизаветы. Однако Версаль сделал вид, что намеков не понял, и отложил переговоры в бесконечно долгий ящик. Тем не менее кое-кого предложение заинтересовало: союз с Романовыми позволил бы французскому принцу-регенту Филиппу Орлеанскому прибрать к рукам польский престол, или по крайней мере Франция получила бы возможность взять Польшу под свой контроль. Но при жизни Августа II, одновременно курфюрста Саксонии и короля Польши, такой план выглядел слишком сомнительным. В 1704 году этот монарх, союзник России и Дании, теснимый Швецией, потерял польскую корону, уступив ее Станиславу Лещинскому; правда, пять лет спустя, то есть после Полтавской битвы, ему с помощью Петра I удалось отвоевать ее обратно. Франция благоволила к его неудачливому сопернику, но показала себя неспособной активно вмешаться в распри «полночных стран»: все ее силы поглощала война за испанское наследство. Тем не менее некоторыми умами продолжала владеть навязчивая идея франко-русского альянса, связанная с замыслами наложить лапу на северные земли. Во время подготовки Ништадтского мирного договора, призванного положить конец Северной войне, Франция предложила свое посредничество между Швецией и Россией. 10 сентября 1721 года она назначила своим эмиссаром Жака де Кампредона, коему надлежало незамедлительно отправиться в Петербург, куда он и прибыл месяц спустя. Царь тотчас принял француза и снова завел разговор о сватовстве — если не иметь в виду короля, почему бы не герцога Шартрского, сына регента, или герцога де Шароле, старшего сына герцога Бурбонского? Одна задругой во Францию посылались депеши, но ответа не было. Польские перспективы, конечно, соблазняли, но против идеи франко-русского брачного союза возникли препятствия.
Амбициозным мечтаниям, кроме всего прочего, подрезало крылья решение русского монарха принять титул императора. 20 октября 1721 года Сенат и Святейший Синод предоставили Петру право именоваться «Отцом Отечества и Императором Всероссийским»{49}. Канцлер Головкин оправдывал такое решение реформами монарха и его военными победами: разве он не вывел своих подданных из ничтожества и не ввел в круг цивилизованных народов? На следующее утро, после торжественного богослужения, указ был доведен до дипломатического корпуса; государь собственной персоной взял слово, сославшись на Господа, что поддерживал его во всех начинаниях{50}. Европейские канцлеры и министры иностранных дел всполошились: следует ли признавать столь неслыханные притязания? Государства, набирающие силу, вроде Пруссии и Нидерландских Генеральных Штатов, приветствовали демарш Петра, так как были готовы без малейшей щепетильности последовать его примеру. Швеция уступила давлению могущественного соседа. Но великие католические державы — Испания, Польша, империя Габсбургов, Франция, поддерживаемая Портой, а потом и Великобритания — отказались признать этот самопровозглашенный статус. Вена безо всяких околичностей объявила, что решение царя нарушает общеевропейское равновесие. Тело церкви Христовой, светским главой которого был германский император, не могло стать двуглавым. Это поставило бы под сомнение господствующую роль Габсбургов. Другие страны тоже могли потребовать себе этого статуса, скажем, Франция, которая объявляла себя старшей дочерью церкви, а ее король в пределах своей страны уже величал себя «императором». Сюда примешивалась и религиозная проблема: православная Русь, наряду с мусульманской Портой, была изначально выведена за пределы «европейской» иерархии держав, чья культура основывалась на традициях западного христианства. Карл VI вежливо уклонился, сославшись на то, что не может принять такое решение единолично: столь значительная перемена требует согласия всех европейских держав или но меньшей мере курфюрстов империи. Австрийский посол предусмотрительно сказался больным и позаботился, чтобы его отозвали в Австрию, избежав, таким образом, тягостных пререканий на сей счет. В Варшаве Август II отговорился тем, что его долг — подчиниться решениям сейма, а в качестве курфюрста Саксонии предоставил решающее слово германскому императору. Версаль был возмущен российскими претензиями: его христианнейшее величество с третьего места в иерархии европейских властителей пытаются отодвинуть на четвертое! К тому же возвышение православной империи могло угрожать его праву на контроль над святыми местами в Иерусалиме. И все это повлекло бы за собой необходимость внести коррективы в церемониал, а к этим щекотливым материям кабинет министров был особо чувствителен{51}. Так что и реакция Франции была лицемерной. Предлогом для того, чтобы отложить признание нового титула, послужил возраст короля (Людовику XV было тогда одиннадцать лет). Азиатские и восточные державы подбросили министрам вторую лукавую отговорку: дескать, помимо всего прочего, они уже облекли императорским титулом короля Франции{52}. Чего доброго, и другие страны могут усвоить такой обычай. Итак, похоже, место уже занято!