ЖАНРЫ

Елизавета Петровна. Императрица, не похожая на других
Шрифт:

Заботясь о поддержании спокойствия внутри страны, Корф приказал разоружить местное население полностью. Даже ружья из коллекций конфисковали и передали в арсенал.

Хранить у себя свинец и порох было запрещено{870}. Вскоре правителя стали осыпать жалобами крестьяне и лесники, которые больше не могли давать отпор браконьерам, «польским разбойникам», волкам и медведям. 3 апреля 1758 года лесным сторожам разрешили забрать свое оружие обратно; к концу года это позволение распространили на охотников и владельцев дворянских поместий — правда, под солидный залог{871}. Корф опасался возможных восстаний, бунта против русских гарнизонов. Он распорядился, чтобы дороги и городские ворота всегда были под надзором, передвигаться без пропуска стало невозможно{872}. Он даже запретил колокольный звон из боязни, как бы он не подтолкнул население к мятежу. Когда прусские войска приходили в движение, аресты на оккупированных землях учащались.

Манифест императрицы, датированный 5 марта 1758 года, требовал уплаты контрибуции в один миллион флоринов, причем сумма должна выплачиваться в два приема — первая часть 1 июля, остальное 1 сентября того же года{873}. По категориям населения сумма распределялась так: дворяне обязывались платить в общей сложности 112 690 флоринов, коммерсанты, дельцы и евреи — 686 960 флоринов, университет и его персонал — 32 351 флорин, судейские и духовенство — 16 308 флоринов. Две трети суммы приходились на жителей по категориям населения Кенигсберга. Маленькие городки, в особенности те, что понесли урон во время кампании Апраксина, не могли удовлетворить подобные требования, так что Кенигсбергу пришлось одолжить изрядную сумму Рагниту, Алленбургу и Гольдапу{874}. Фермор и Корф поняли, что их «подданные» доведены до изнеможения, а между тем Россия вовсе не была заинтересована в разорении края. И вот наместники попытались добиться от Елизаветы уменьшения поборов. Царица согласилась на четверть скостить сумму контрибуции. Однако весной 1759 года вышел новый указ, внезапно повысивший ее до миллиона флоринов в городах и миллиона талеров для сельской местности. Запаздывающие с выплатами будут обязаны принимать на постой русских солдат. В небольших городах и селениях сбор подати оказался весьма затруднительным.

В 1760 году все мужское население, включая детей, обязали платить военную подушную подать 200 флоринов в год.

В Кенигсберге насчитывалось тогда 16 698 обитателей мужеска пола, из них 6320 были освобождены от подати и 6372 оказались неимущими; таким образом, 4006 человек должны были выплачивать дополнительно сумму в три с лишним миллиона рублей{875}. Вскоре правитель получил петицию с детальным описанием внушающего беспокойство состояния населения; подписавшиеся под ней умоляли его упразднить налоги. Копия этого документа была отправлена Воронцову, к этому времени он уже был государственным канцлером империи. Депутация из трех человек отправилась в Петербург в надежде найти поддержку у влиятельных лиц. Эта поездка и подарки обошлись в 40 000 талеров. Воронцов отказался принять предложенные ему 20 000 рублей, найдя их «незаслуженными»{876}. И все же путешествие этих бюргеров увенчалось успехом: они добились отсрочки платежа и уменьшения суммы налога на 350 000 талеров. Расходы, предназначенные на содержание русской армии, также были урезаны. Наконец год спустя Елизавета распорядилась избавить Восточную Пруссию от налогового бремени, к немалой досаде союзников России Марии Терезии и Людовика XV. По их мнению, Фермор и его преемник Петр Салтыков не извлекали из этой страны никакого прибытка, в то время как Фридрих II бессовестно эксплуатировал Саксонию и Мекленбург. Австрийцы и французы требовали от Воронцова объяснений: разве русские, пусть и без злого умысла, не обогащают Восточную Пруссию, тем самым подыгрывая Гогенцоллерну? Канцлер возражал, что все полюбовные соглашения заключались через посредство Польши, население которой в первую очередь и получает от них выгоду. К тому же Кенигсберг и весь этот регион, но его мнению, слишком обеднели, чтобы выдержать новые налоги{877}. Вскоре русские оккупационные власти осознали, что в Восточную Пруссию из Бранденбурга просачиваются фальсифицированные деньги — монеты, вес которых не отвечал объявленной стоимости{878}. В январе 1759 года некоему мастеру-чеканщику было поручено составить рапорт касательно выявленных обстоятельств и выдвинуть предложения по поводу создания новых монет. И в скором времени Военный совет приказал изготовить их с тем расчетом, чтобы они могли полноценно участвовать в обменных операциях. Воронцов набросал эскизы{879}. Новые монеты в три, шесть и восемнадцать грошей полагалось чеканить в Кенигсберге; на них предполагали изобразить бюст Елизаветы, ее инициалы или двуглавого орла{880}. Эти деньги были предназначены для выплаты жалованья русским военным и для покрытия армейских расходов. Едва монеты выпустили, они исчезли как по волшебству, а неполноценные продолжали появляться снова и снова. Весной 1760 года Корф опубликовал новый указ, ужесточавший санкции: тем, кто расплачивается такими деньгами или соглашается их принимать, грозит конфискация имущества. К исходу августа он приказал составить перечень монет, изымаемых из обращения с 1 января 1761 года. Населению предлагалось менять их на деньги нового образца под присмотром комиссии, состоящей из русского офицера и городского коммерсанта. Монеты с изображением Елизаветы становились все большей редкостью, сроки обмена снова были продлены. Проблемы с оборотными денежными знаками оставались неразрешимыми до окончания русской оккупации.

Фридрих II, разъяренный примиренческим поведением кенигсбергских бюргеров в отношении русских, на свой манер спровоцировал ужесточение политики тамошних правителей — Корфа и в особенности Петра Салтыкова. Король с беспардонным размахом развернул в Саксонии воинский набор для пополнения своей армии, но русские до 1761 года все же колебались, воздерживаясь от аналогичных мер. Их опасения были обоснованными: существовала реальная угроза, что здешние новобранцы, забритые силком, могли дезертировать и перебежать в прусскую армию. В крайнем случае парни из Восточной Пруссии могли бы служить на российской территории или охранять ее северные границы, но тогда возникла бы проблема с языком{881}. К тому же тоска по родине вызывала бы в их среде болезни, самоубийства и побеги. Надзор за этими людьми пришлось бы поручить русским военным, чье присутствие куда нужнее на полях сражений. Фридрих же в который раз усложнил положение своих бывших подданных, угрожая высшей мерой наказания всякому, кто пойдет служить в русскую армию{882}. Итак, русские отказались от мысли рекрутировать германцев в свое войско, но были тем не менее полны решимости компенсировать этот ущерб, вымогая плату натурой: съестными припасами, лошадьми и транспортными средствами для армейских нужд.

Вышел указ, обязывающий население поставлять русскому войску определенное количество зерна, сена, соломы и мяса. Жителям также поручалось снабжать его лошадьми, санями и повозками для доставки провианта. Уже в феврале 1758 года Корф распорядился о передаче войску 2000 саней, а в мае 1759 года потребовал уже 5000, запряженных четверкой, чтобы доставлять все необходимое из Мемеля в Кенигсберг. Все это предоставлялось якобы во временное пользование, но владельцам редко удавалось получить обратно свое добро: из-за скверных дорог, зимней непогоды и разболтанности русских солдат полозья и колеса приходили в негодность.

Оккупанты не щадили лесов Восточной Пруссии. Привычные к избытку топлива, они пренебрегали всеми законами культурного лесопользования. К тому же русской армии требовались балки, доски и бревна, а также дерево для производства древесного угля, предназначенного для горячей ковки и получения смолы, в которой чрезвычайно нуждался флот. Офицер Яковлев признавался, что стародавний прусский закон, запрещающий рубить сучья без дозволения лесной охраны, привел его в замешательство. Чего ради везти строительный лес из Польши, когда его сколько угодно здесь, в окрестностях городов{883}? Его соотечественники валили деревья тысячами, причем именно вблизи от Кенигсберга; территория Куршской косы стала непригодной для обитания из-за того, что на вырубленные пространства наступали дюны. Корф на сей раз не колебался: когда строевого леса, пригодного для утилизации, более не оставалось, он приказывал разрабатывать леса, находящиеся в частной собственности. Русские, с одной стороны, старались уважать германские традиции, а с другой, стирали с лица земли все, что было связано с моральными, культурными и политическими установлениями Фридриха II.

Любое напоминание об этом короле попало под запрет: прусский орел исчез со стен зданий и газетных страниц, во всех казенных помещениях убрали портреты Гогенцоллерна, повесив вместо них Елизаветины. Русские офицеры бдительно следили за почтой, письма перед отправлением прочитывались, потом заклеивались и, если никаких проблем не возникало, отсылались адресату. Однако издательское дело в ту пору процветало: Якоб Кантер получил императорскую лицензию на создание издательского дома, Гарткнох готовил к публикации труды Канта, Гамана и молодого Гердера, который обосновался в этом университетском городе благодаря поддержке русского военного врача{884}. Несмотря на оккупацию, столица Восточной Пруссии нисколько не утратила своей привлекательности в глазах интеллектуалов.

В отношении населения захваченного края русское правительство чередовало заигрывания и угрозы. Местные газеты в один голос превозносили роскошества Санкт-Петербургского двора, великодушие и человечность императрицы Елизаветы. Не иссякали и хвалы, расточаемые оккупационным властям под началом Фремора и Салтыкова и правлению Корфа: кто, как не они, обеспечивает поселянам и знати покровительство ее императорского величества? Фермор с первых же дней своего пребывания в Кенигсберге принялся старательно вводить в регионе все официальные русские праздники. 29 января 1758 года он распорядился праздновать «День вновь обретенного покоя»; каждая победа русских становилась поводом для торжественной церемонии, которая затем должна была ежегодно повторяться. Она неукоснительно сопровождалась церковной службой, во время которой пастор был обязан произнести проповедь во славу России; всякий намек на притеснения, связанные с оккупацией, любая жалоба на финансовые трудности, навязанные населению, — за все это полагались суровые кары. Но однажды некоего священника все-таки занесло, и тогда Фермор распорядился, чтобы тексты проповедей подвергались цензуре{885}. Он также вменил в обязанность возносить молитвы за Елизавету, причем верующие должны были молиться непременно вслух. По воскресеньям всякая профессиональная деятельность запрещалась, даже поселяне волей-неволей шли в церковь — от такого принуждения даже бесправный русский мужик у себя на родине был избавлен. Устремления воинские и церковные по всякому поводу совпадали, как это принято на Руси{886}. Стоило верующим затянуть «Тебе, Бога хвалим», с крепостных стен им в ответ гремели пушечные залпы, а по улицам торжественным маршем топали войска.

Корф, хоть и питал склонность к роскоши, не забывался. Он искал общества местных олигархов; молва утверждала, что он влюбился в графиню фон Кейзерлинг, урожденную Каролину фон Труксесс-Вальдбург, хозяйку самого шикарного из кенигсбергских салонов{887}. Наподобие русской государыни, он тоже не обращал особого внимания на социальное происхождение своих сотрапезников: чтобы получить приглашение к нему, было достаточно иметь некоторые заслуги. Так, среди самых обласканных гостей Корфа встречались университетские профессора. К завтраку в свои дворцовые апартаменты он приглашал местных бюргеров. И худо приходилось тому, кто не был с ними достаточно любезен! Корф созывал дворян и богатых горожан на свои ужины и балы, где строго соблюдались требования к парадной форме одежды. По русскому придворному обычаю он регулярно затевал маскарады, в которых участвовали жители города, ошеломленные роскошной иллюминацией и фейерверками, устроенными на средства налогоплательщиков{888}.

Знамена, расшитые латинскими изречениями, аллегорическими изображениями и эмблемами, славящими Елизавету, напоминали о терпимости и милосердии завоевателей.

Университет принимал участие в этих празднествах, но включался в действо не с самого начала, а спустя два дня. Тогда студенты и преподаватели собирались во дворе, чтобы присутствовать при торжественном шествии правителя, сопровождаемого военными. Уклониться от этой обязанности значило поставить крест на своей карьере, ибо служебное продвижение каждого зависело от решений Елизаветы. Иммануил Кант обратился к ней с просьбой предоставить ему кафедру логики и метафизики [19] , {889} — тщетно: хотя он принимал кое-какие риторические предосторожности (именовал себя преданным рабом ее величества), его ходатайство проигнорировали.

19

Кант читал курс фортификации.

Между тем императрица объявила себя гарантом независимости университетского обучения. На занятия туда записались восемнадцать русских студентов. Кое-кто из офицеров императорской армии тоже прошел тамошний курс, в том числе у этого Канта, в ту пору молодого преподавателя, который давал им также и частные уроки{890}. Казалось, Кенигсберг становится вторым университетским городом гигантской империи после Москвы, где высшее учебное заведение было открыто в 1755 году. Русские власти проявляли особый интерес к библиотекам, где они распорядились вести систематический учет фондов. Эти фонды должны были послужить образцом при выборе книг, приобретаемых для Петербургской академии наук и Московского университета{891}.

Поделиться с друзьями: