Ёлка в зимнице
Шрифт:
От светлых глаз старухи, от тёплых слов её, от взрыва смеха, которым ребёнок встречал каждую появлявшуюся новость, в бедной, в землю запрятанной, зимнице стало тепло, светло и уютно. А когда Филимон вернулся с небольшой, но раскидистой елью, блестящей от только что растаявшего снега, когда он искусно вделал её в два полена, изобразивших крест, и установил на столе посреди комнаты, в избу вошли и Ефросинья, и Артамон, и все остановились, скованные новым чувством. Так простолюдины смотрят на какое-нибудь таинство, совершающееся перед их глазами: лица их стали умилённые, стан выпрямился, они обдёргивались, поправляли волосы и точно этими инстинктивными движениями становились чище и наряднее. Бабушка Татьяна с торжественной медлительностью вынула из корзины прежде всего громадный кулич. Я по опыту знала, как вкусны эти бабушкины булки, как много скрывается в них изюму, миндалю и всякой другой сладости. За булкой последовал целый ряд пряников, потом появились колбасы, опять-таки её специального приготовления, а там вылезли и пузатенькие бутылки наливочек и настоек. Я ахнула от радости, когда увидела пучки жёлтых восковых свечей, «катанок», а у ребёнка вырвался крик восторга, когда из мешочка появились круглые золочёные шары, каждый с петелькой. Это были грецкие орехи, которые я золотила вместе с бабушкой. В другой, отдельной корзине, были копчёные — сызран и нельма. Нашлись у бабушки Татьяны и полфунта чаю и два фунта сахару, положенные отдельно от этих предметов: это она везла в подарок экономке на заводе.
— Столешник-то есть?
Тёмное лицо Ефросиньи вспыхнуло; она быстро шагнула к кровати, нагнулась над большим деревянным сундуком, встав на колени, достала ключ с крестом из-за пазухи, открыла и, не без гордости, вынула пёстрый столешник синими и красными шашками.
— Сама ткала… — вдруг раздался голос Филимона, очевидно очень гордившегося своей бабой.
— Сваво тканья, — повторила за ним и Ефросинья, — коль надоть, ещё есть…
Очевидно, оба были счастливы, оба гордились, что и у них нашлось «как у людей», чем украсить праздник. Столешником был накрыт стол, а в чистом ручнике, извлечённом из той же корзины, был завёрнут хлеб. Рыба покоилась на тех же толстых листах, в которых была обёрнута, только под них, для чистоты, мужики нащипали тонкой лучины.
— Ну, теперь, кажется, всё. Колбасы-то убери, Ефросинья, это вам завтра праздник справлять, а сегодня грех до них и руками-то притронуться.
Филимон и жена его переглянулись, они кажется, не верили своим ушам.
— Что в переглядки-то играете? Видимо, Бог вам благодать послал, не про вас стряпано, да к вам направлено, вот и вышло, что получай. — Ну, бери что ль, Ефросинья, не скоромь нам дух-то в зимнице; есть что ли у вас погребица какая?
— Бери, жена; отблагодари тебя Господи, Татьяна Осиповна, за бедных людей!
Ефросинья подошла молча, низко-низко поклонилась, опуская голову чуть не до земли, сложив на груди крестом руки, затем бережно взяла колбасы и вышла с Филимоном. Красное, круглое лицо ямщика Артамона так и сияло; очевидно, он уверовал, что был невольным исполнителем указаний Божьих, потому что уж очень всё хорошо было, — «ровно во сне, да и то так складно не приснится», — повторял он нам потом несколько раз. Широкоплечий, тяжёлый, он как медведь ходил за бабушкой Татьяной, следя добродушными, ласковыми глазами за её малейшими движениями. Теперь он сложил в опустошённую корзину верёвки, бумаги и снёс всё это обратно в кошеву.
— Ну, теперь последнее дело!
Бабушка Татьяна отвернулась в угол и, расстегнув свою ватную кацавейку, достала с груди мешочек белого холста, а в нём завёрнутый образ Троеручицы, давно писанный в лесах Уфимских известным всему старообрядчеству иноком Ванифатием. Лик Богоматери, тёмный и без ризы, никогда в пути не расставался со старухой; теперь его она укрепила на верхней ветке деревца.
— Ступай сюда, Аннушка, помогай нам, давай свечи…
Девочка с сияющими глазами подавала жёлтые «катанки». Бабушка Татьяна, крестясь за каждою, брала их и, расщепив кончик чистого воска, налепляла на ветку. Из того же заветного сундука Ефросинья достала пучок суровых ниток, и с их помощью я развесила пряники и орехи.
— Господи, красота-то какая! — шептала баба, обходя со всех сторон деревцо. — Вот оно, ёлка-то Господня, што значит. Слыхать-то от людей слыхала, а видать не приходилось…
Пока я заваривала в котелке чай (который нам потом пришлось пить по очереди из трёх глиняных кружек), хозяева с ребёнком и Артамоном куда-то исчезли и затем все вернулись с чисто вымытыми лицами и руками.
Бабушка Татьяна зажгла все свечи на ёлке; тишина в эти минуты в избе стояла напряжённая. Затем, поставив пред собою ребёнка, старуха положила на её плечи руки.
— Ну, ребятушки, кто как может подтяните старухе, — и, подняв свои ясные, серые глаза к тёмному образу, венчавшему верхушку, она запела, выговаривая с особым благоговением каждое слово:
Рождество Твое, Христе Боже наш… Воссия мирови свет разума…Я вторила ей, и сердце моё дрожало от умиления. Артамон подхватывал последние слова каждого стиха, голос его тихо гудел и прерывался. Филимон громко, заикаясь, шептал слова молитвы. Ефросинья, лёжа на полу, охватив руками голову, рыдала, стараясь заглушить душившие её слёзы.
— допели уже все в голос.
— Ну, теперь, христиане, поцелуемся… Хозяйка, ступай сюда!..
Ефросинья поднялась. Её некрасивое тёмное лицо, смягчённое слезами, светилось такою радостью, что казалось даже красивым. Тяжело переводя дух, она встала с колен.
— С праздником, хозяюшка! Спасибо за кров и привет! — бабушка Татьяна трижды поцеловалась с ней.
— Спаси тя Христос, родная! Спаси тя!.. — шептала Ефросинья.
— С праздником, хозяин!
Филимон несколько раз утёр рукавом рот.
— С праздником, родная! Ох, и праздник же ты нам принесла!
— С праздником, Артамон, возница непутёвый!
— Пути-то Господни, матушка Татьяна Осиповна, ишь к какой радости привели!
— С праздников и ты, дитя малое, ступай сюда, Аннушка!
И, перецеловавшись со мной и со всеми, старуха уселась за трапезу, держа на руках девочку, нарезывая ей рыбы, угощая горячим чаем с булкой. Ребёнок теперь болтал без умолку. Гладя ручкой седые волосы старухи, девочка спрашивала:
— Пошто она белая? Пошто на деревце свечи горят? Што ей дадут с дерева? А главное — пошто раньше не приезжали? — И не было тогда у Анютки ни чаю, ни булочки, ни свету…
Когда свечи догорели до половины, бабушка Татьяна сняла для девочки два пряника и два золочёных ореха и с молитвой потушила огни.
— Ну, теперь нам пора и в путь-дорогу! Артамон, запрягай-ка… Только на дорогу мы все выпьем наливочки.
И из тех же глиняных кружек выпили все старой бабушкиной вишнёвки, и каждая капелька её прошла по жилам, возбуждая и силы, и веселье; даже Филимон засмеялся таким странным, отрывистым смехом, точно давно-давно и звуки такие не вырывались из его груди.
— Непьющий я, Татьяна Осиповна, уж разве с холоду великого господа поднесут, так хлебнёшь, а эта-то словно песня по сердцу прошла.
— Назавтра ель-то зажгите снова, пусть дитё радуется!
— И назавтра и во все праздники будем зажигать, дочкино счастье. А ель эту, Татьяна Осиповна, сохраню я, поколь живота хватит; в сучки изрублю, в мешок покладу, а умирать станем, так с бабой закажем поровну в гроб нам замест подстилки положить. Так, што ль, Ефросинья?
— Так, Сидорыч, так, хвоинки не дам пропасть с этой ели. Матушка, благослови дитё-то!