Эмбриология поэзии
Шрифт:
Вернувшись в 1921 году в Петроград, он стал преподавать историю искусства западного Средневековья в Зубовском институте и Университете. В 1922 году побывал в Германии, где собирал материал для лекций и для задуманной уже тогда большой работы о Рембрандте. Однако летом 1924 он, выхлопотав фиктивную командировку, покинул Россию и навсегда поселился в Париже — непосредственным поводов к эмиграции послужило резкое усиление давления власти на университеты.
Еще в России Вейдле пробовал себя как поэт, переводчик и критик — художественный и литературный. В Париже целые дни он проводил в библиотеках и музеях, но средства к существованию ему давали, главным образом, публикации о новых книгах и выставках в русской, а с начала 1930–х — и во французской периодике. В эмиграции он вошел прежде всего в среду литераторов, а не ученых. Уже в Петербурге, по возвращении из Перми, Вейдле ощутил двойственность своих устремлений: «…смута моя разные измерения имела: и как мне жить, я себя спрашивал, и одновременно — кто же я, собственно, такой? Ученый я или поэт? Родня, пусть и очень отдаленная, Блоку или, скажем, Мандельштаму <…>. Или попросту будущий профессор… По какой кафедре? <…> Двадцать пять лет мне было, и ничего-то я толком о себе не знал. Впрочем, пожалуй, и знал, что могу перестать писать стихи, но что не перестану интересоваться стихами — и нестихами: живописью, всяческими искусствами, многим в истории, вообще многим, очень многим» [372] .
372
В. Вейдле. Воспоминания ft Диаспора. III. С. 64.
В парижские годы эта двойственность выражалась в том, что Вейдле как критик был вовлечен в художественную и литературную жизнь, а как ученый, анализирующий современное состояние культуры, должен был соблюдать по отношению к своему объекту известную дистанцию. Совместить эти сферы, придав новый смысл и его наблюдениям художественной жизни, и историческим штудиям, помогло сближение во второй половине 1920–х годов с религиозными мыслителями: с С. Н. Булгаковым и кругом издателей «Нового града» (Г. П. Федотовым, И. И. Фондаминским (Бунаковым), Ф. А. Степуном). В 1932 году он стал профессором истории религиозного искусства парижского Православного богословского института (программа курса включала искусство первых христиан, Византии и Древней Руси). С этого времени соотношение религии и культуры становится ключевой проблемой его исследований, определившей в конечном счете интонацию и выводы «Умирания искусства» и по–новому окрасившей давний, еще в студенческие годы осознанный, интерес к раннему христианству. Для Вейдле именно это искусство, забывшее о «художестве» и непосредственно устремленное к вере, было примером спасения, возрождения, который необходим современному творчеству, утратившему, как ему казалось, смысл существования [373] .
373
Ср.: В. Вейдле. Крещальная мистерия и раннехристианское искусство // Православная мысль. 1948. Вып. VI; то же: В. В. Вейдле. Умирание искусства… С. 165—-192.
Вейдле не оставался в стороне от центральных дискуссий эмиграции 1930–х годов. Не связывая себя с каким-либо политическим движением, он в то же время был последовательным оппонентом евразийцев в споре об «особом» национальном пути и в процессе полемики обосновал свое представление о принадлежности христианской России к европейскому организму [374] . В 1952 году, оставив преподавание в Богословском институте, он стал «директором программ» только что созданной в Мюнхене радиостанции «Освобождение» («Свобода»). Среди обстоятельств, повлиявших на его выбор, не последнее место занимала возможность обращаться к соотечественникам и, в то же время, потребность в материальной стабильности, которую после войны давала работа в учреждении, финансируемом США.
374
См.: В. Вейдле. Задача России. Нью-Йорк, 1956. Статьи, составившие книгу, написаны, главным образом, в 1930-е годы, а также частично взяты из французской книги 1м Russie absente et presente.
Может показаться, что подобная жизнь противоречила основам научного труда: целенаправленным занятиям с известным ограничением интересов. Многие его коллеги, вошедшие в западную профессиональную среду, считали науку и публицистику несовместимыми, как, например, Андре Грабар, сознательно сделавшийся «французским ученым». В его любезном письме с благодарностью за книгу La Russie absente et presente лишь оттенки выдают иную позицию: «Не могу сказать, что я прочел действительно с должным вниманием все, что Вы включили в этот том, но многое усвоил, с одним согласился, над другим задумался, о всем переволновался, вслед за Вами. Как Вы знаете, я всегда держусь в стороне от русских вопросов, но для внутреннего употребления они при мне всегда, и поэтому книга, которую Вы выпустили в свет, будет долго питать мои мысли» [375] .
375
Париж, 27 декабря 1949 — ВА. Weidle. Box 5. Во время беседы в Принстоне в декабре 1993 года профессор Олег Грабар заметил, что именно вовлеченность Вейдле в политическую жизнь эмиграции (в частности, работа на радиостанции) не вызывала сочувствия его отца.
Вспоминая отъезд из Петрограда накануне революции, Вейдле писал: «Мне бы в Оксфорд уехать, доучиваться там; прямо из Финляндии махнуть туда в октябре. Ничего подобного, однако, в голову мне не приходило. <…> Не жалею об этом. Пожалуй, если бы тогда уехал, обангличанился бы я или офранцузился вконец. Это было бы, разумеется, практично. Только я ведь не «практический деятель» <…>: созерцатель, пониматель. Непрактичным родился, непрактичным и умру» [376] .
376
98. В. Вейдле. Воспоминания // Диаспора. III. С. 29.
Очевидно, что Оксфорд назван здесь не случайно. Он символизирует не только западный университетский мир, но и «возможную» жизнь Вейдле, напоминая одну из первых попыток вернуться к преподаванию и научному труду. В 1929 году, устроившись корректором иностранных языков в университетское издательство Оксфорда, он одновременно пытался занять вакансию преподавателя славянских языков (Faculty of Medieval and Modern Languages (Slavonic Studies)). Поначалу казалось, что шансы кандидата высоки, а место в английском университете обещает устойчивую профессиональную карьеру, избавление от парижской скудости и даже семейную жизнь. Обнадеженный результатами собеседования, кандидат писал жене: «Теперь мы с тобой и путешествовать сможем, и Ходасевичей к себе в гости звать. А когда профессором буду, то и поделиться сможем и с Ходасевичем, и с твоей семьей. И Диму можно будет учить как следует» [377] . Однако решающее голосование оказалось не в его пользу: «В факультете образовалось, против всякого ожидания, враждебное большинство: меня не выбрали, и потом еле- еле, большинством одного голоса удалось провести отказавшегося в мою пользу Коновалова. <…> Отвели меня не потому, что вообще нашли негодным, а за незнание славянских языков отсутствие английск<ого> образования (у Коновалова образование это есть, и он знает болгарский)» [378] . Работа в издательстве, принося минимальный заработок, в то же время отнимала возможность профессионального роста, и потому решение вернуться в Париж созрело быстро. Весной 1930 года Вейдле оставил службу под предлогом ухудшающегося зрения. Впрочем, надежды на работу в английских университетах и на переезд в Англию некоторое время сохранялись: «Наше будущее все же должно быть здесь, и если полные утешительные <?> перспективы отдаленны, но частичные, м<ожет> б<ыть>, не так далеки» [379] . Вероятно, в последний раз он пытался получить работу в Англии уже после войны: но, несмотря на рекомендации И. А. Бунина, Г. П. Струве и Т. С. Элиота, так и не стал преподавателем русского языка и литературы в университете Ливерпуля [380] . Не увенчалась успехом и попытка получить работу в Мичиганском университете, предпринятая после ухода из Богословского института [381] .
377
Постскриптум письма к Л. В. Барановской. 4 ноября 1929, Оксфорд — ВА. Weidle. Box 8. Французские законы этого времени не позволяли Вейдле, разошедшемуся в России с первой женой, снова вступить в брак без официального подтверждения развода. После смерти первой жены, остававшейся в СССР, Вейдле принял на себя заботу о сыне Дмитрии (род. 1919), в конце 1920–х годов переселившемся во Францию.
378
Письмо Л. В. Барановской от 8 ноября 1929, Оксфорд — ВА. Weidle. Box 8. К этому времени Вейдле владел немецким, французским, несколько менее свободно — английским, изучал итальянский и латынь.
379
Письмо Л. В. Барановской от 8 декабря 1929 — ВА Weidle. Box 8.
380
См. материалы, связанные с конкурсом: ВА Weidle. Box 38.
381
О ней известно из письма Г. П. Струве В. В. Вейдле от 9 декабря 1952 — ВА. Weidle. Box 3.
В дальнейшем преподавание Вейдле носило эпизодический характер. Уйдя с радиостанции, на рубеже 1950—1960–х годов он в течение ряда лет читал историю искусства в Брюгге, в College d'Europe — небольшом учебном заведении, которое готовило сотрудников администрации так называемой «Малой Европы». В 1964—1965 гг. Вейдле два семестра преподавал историю искусства в Мюнхенском университете, а весной 1968 и осенью 1970 читал спецкурсы и вел семинары в Нью–Йоркском (NYU) и Принстонском университетах.
Восстанавливая свою научную генеалогию, Вейдле писал: «Я выкормыш французского вкуса и немецкой Geisteswissenschaft (Буркгардт, Вёльфлин; венская школа: Ригль — Дворжак; Фосслер — от него идут и Шпитцер, и Ауэрбах <…>» [382] Несколько позже он дополнил этот ряд именем Эрвина Панофского [383] . Становление Вейдле–филолога и искусствоведа происходило в пору зарождения формализма, основатели которого учились вместе с ним на историко–филологическом факультете, а затем работали в Зубовском институте. Однако свое понимание науки об искусстве он определял, полемизируя с этой школой. Свидетельство тому — уже первое выступление Вейдле в печати, отклик на статьи Тынянова и Эйхенбаума, опубликованные в мемориальном блоковском сборнике 1921 года. Демонстративно–отстраненный аналитический подход вызвал у него резкое неприятие: «Нигде не выражено так ярко самодовольство теоретического человека, которому все безразлично, кроме слов и схем и придуманной им точки зрения» [384] . Эта тирада, отсылающая читателя к словам Ницше о сократовском расчленяющем мышлении, говорит скорее не о методологических претензиях, а о моральных основах неприятия. Впрочем, Тынянов сознательно провоцировал отпор традиционалиста, противопоставляя личность автора его поэтическому alter ego: «Блок — самая большая лирическая тема Блока. <…> Этого лирического героя и оплакивает сейчас Россия. <…> когда говорят о его поэзии, почти всегда за поэзией невольно подставляют человеческое лицо — и это лицо, а не искусство полюбили все» [385] . Хотя 1922 году Вейдле лишь предостерегает о потенциальных опасностях нового подхода к искусству, который рассекал художественное и этическое начала и схематизировал индивидуальное в литературном произведении. Возвратившись через десятилетия к своей рецензии, он писал: «Обе статьи [Тынянова и Эйхенбаума. — И. Д.] содержат замечания дельные и анализы, заслуживающие внимания: в каждой есть больше мыслей, чем в статье Вейдле <…> Смешон мне теперь мальчишеский этот задор. Но <…> от сказанного в ней не отрекусь ничуть. <…> Никогда я не признаю, чтобы даже самые четкие смены литературных поколений или направлений были важней поэтической личности <…>» [386] .
382
Письмо В. В. Вейдле Ю. П. Иваску. 16 июля 1973 — Amherst. Box 6. Geistwissen-schaft — наука о духе (нем.).
383
Письмо В. В. Вейдле Ю. П. Иваску. 23 августа 1973 — Amherst. Box 6.
384
В. Вейдле. По поводу двух статей о Блоке // Завтра. Берлин, 1923. № 1. Цит. по: В. Вейдле. О Блоке / [Публ. и послесл. А Маньковского] // Наше наследие. 1990. № 6. С. 48.
385
Ю. Тынянов. Блок и Гейне // Об Александре Блоке. Пг., 1921. С. 239.
386
В. Вейдле. Моя первая статья // Русская мысль. 1972. 20 апреля.
Уже будучи в Париже, Вейдле кратко изложил свое отношение к формальному методу в рецензии на книгу Б. М. Энгельгардта: «Дело, в сущности, все в том, что приемы литературного исследования, применяемые формалистами, совсем не плохи, плохи только те общие представления об искусстве, на которые они желают опереться, или, верней, то отсутствие сколько-нибудь глубоких представлений об искусстве, которое во всех их писаниях сквозит. Для критика здесь открыты, казалось бы, два пути: или, оставаясь в области приемов литературного исследования, критиковать эти (тоже не безупречные, разумеется) приемы, или, поднявшись в области эстетики, даже поэтики, показать, что формалисты вовсе туда не поднялись. Если же самому эту поэтику или эту эстетику строить, то нет вообще никакой надобности при этом о формалистах вспоминать» [387] .
387
Д. Л. [В. Вейдле] [Рец.:] Б. М. Энгельгардт. Формальный метод в истории литературы <…>// Возрождение. 1927. 8 декабря.
Но, оставаясь острым, порой язвительным критиком формалистов, Вейдле внимательно изучал их работы. Это видно даже по написанной полвека спустя статьям «Эмбриологии…», в которых нередко использованы материалы опоязовских изданий: «Критика во мне сборник этот [«Поэтика», 1919. — И. Д.] и подзадорил, и уязвил, и многому попросту научил. Хранится он у меня и по сей день. Ничего, не истлела скверная его бумага. Ничего, хоть и смутным было время, но еще живым» [388] . Симптоматична позиция, которую Вейдле занял по отношению к полемике о формальном методе, развернутой в России во второй половине двадцатых годов. Рецензируя книгу В. М. Жирмунского, он отмечал: «В споре с формалистами автор, несомненно, прав, но на стороне формалистов все же больше творческого усилия и больше свежей мысли» [389] . Характерно и неприятие пристрастной статьи Ходасевича, единомышленником которого Вейдле оставался в большинстве случаев [390] .
388
В. Вейдле. Воспоминания //Диаспора. III. С. 66.
389
Н. Дашков [В. Вейдле]. [Рец.:] В. Жирмунский. Вопросы теории литературы. Петербург. «Академия», 1928 // Возрождение. 1928. 25 мая. С. 5.
390
См.: В. Ходасевич. О формализме и формалистах // Возрождение. 1927. 10 марта. «Перечел ее <…>, и мне — впервые в жизни — стало даже и стыдно за Ходасевича. Он говорит о них (т. е. о Шкловском, Эйхенбауме, Томашевском, Тынянове), как о полных ничтожествах, тогда как все они были талантливыми и знающими людьми. Можно было с ними не соглашаться (я тоже не соглашался, главным образом, с исходной «философией» их писаний, — или с ее отсутствием), но выбрасывать написанное ими в корзину для бумаги было недопустимо и порочило бросавшего» (копия письма В. В. Вейдле Питеру Лю- бину. 18 января 1974 — ВА Weidle. Box 5).
В одной из радиопередач, созданных во время работы над «Эмбриологией…», был подведен итог давним разногласиям с формализмом: «Замечания мои никакого отрицания не содержат. Анализ необходим, и никакой анализ не плох, пусть хоть самый ни на есть структуральный, формальный, скажу даже формалистический. Все дело в том, как именно он ведется и чего, в конечном счете, добивается. Если направлен он на смысловые целые, то есть на такие, которые человеком наделены намеренно даруемым (хотя, быть может, и не полностью при дарении этом осознанным) смыслом, то смысл этот при анализе должен быть учтен, иначе произойдет и в самом деле некое умерщвление смысла, обессмысливание этих человеческих творений, вопреки их замыслу и в ущерб восприятию, полностью отвечающему им. Понимание должно предшествовать оценке, и анализ вести к пониманию. Не к пониманию целей, причин, функциональных связей, структур самих по себе (независимых от смысла), как и не к пониманию простых знаковых значений, а к пониманию смысла, вложенного в целое и в самостоятельно осмысленные элементы целого. Предметные значения (слов, например, или элементов изображения в изобразительных искусствах) должны быть предварительно узнаны, структурные взаимоотношения усмотрены (в музыке, например, или в стихе, в строфе), но этого недостаточно: структура не пуста или не должна быть пустой (как это бывает порой в той самой музыке, которую немцы называют «капельмейстермузик» — дирижерской музыкой). И не только она не пуста, но структурирована в соответствии со смыслом, ради смысла. К усмотрению этого смысла, к возможно полному пониманию его анализ и должен нас привести. Пересказать его он нас не научит. Искусство есть высказывание несказанного. Но эти высказывания его понятны, их-то и надо учиться понимать» [391] .
391
Беседы Вейдле. No 112. О литературе и поэзии, 20. Поэзия и поэтика. Запись 25 февраля 1971, трансляция 19/20 марта 1971 — ВА. Weidle. Box 20.