Емельян Пугачев (Книга 1)
Шрифт:
Откупщик! Соль откупил, водку откупил… Взятки пригоршнями швыряет… Все законы за него. За награбленное золото чины себе купил… Помещик теперя, вот он кто! Своих мужиков дерет на конюшне: на, мужик! На тебе, мужик! – Хряпов скрипел зубами, смаху бил кулаками в землю, ударял себя в грудь, рвал ворот рубахи, – в раж вошел. – Мужика мне жалко истязуемого, натуру мужицкую! Я сам мужик, барина Ракитина крепостной, я своим скудным умишком капиталы нажил, а Барышников, аспид, разорил меня… Где, Гарасим, правда, где закон, где бог?! Бей господишек!
Пьяненький, большеносый бородач-казак, отхлебнув из штофа, заморгал на мясника покрасневшими раскосыми глазами:
– Разорили тебя, говоришь? Ну и слава те Христу, паки человеком станешь.
– Дурак ты, войско яицкое, – сплюнул сквозь зубы Хряпов и отвернулся от казака. Затем вдруг вскочил с расшитого шерстями саквояжа и закричал на всю площадь:
– Гарасим! Веришь ли? Обида, обида!.. Дом мой продали, баба с горя умерла, ребятишек по родне распихал, сам в великой нужде, вот наскреб остаточков тыщенки полторы, сюда прибыл, думал снова дело заводить здесь… А вот… эх, Гарасим! Веришь ли? Как поразмыслю, и не тянет уж больше ни к чему… Лютость во мне, Гарасим! Все печенки-селезенки горят.
В разбойники пойду, в живорезы… Из купчишек, из гра-афьев пух пущу!..
Бей их, грабителей народных, бей! – Лохматый, захмелевший, он тряс бородой, махал кулаками, как в драке, красная рубаха из полурасстегнутых штанов вылезла. – Гарасим! Возьми меня, возьми к себе… Атаманом буду! – орал он, ударяя себя в грудь.
От Никольских ворот к ним пробирались вдоль кремлевской стены четверо стариков-солдат.
– Брось, брось, жители, буянить, – издали покрикивали они. – Неровен час, начальник какой… Заарестует… Сами знаете – карантены, чума. Ну, здоровы будьте. И мы к вам.
Мясник сразу утих, старики, кряхтя и охая, устало присели на лужок, блеклые глаза их дремали, седые косички потешно топорщились из-под войлочных шляп.
Один из них был бомбардир Павел Носов – давнишний старый друг молодого Емельяна Пугачева. Со времени их разлуки на Прусской войне прошел уже десяток лет, а Павел Носов мало изменился: такой же крепкий, закаленный, только погасли огоньки в глазах. Крепостной крестьянин, он своей долгой солдатчиной заслужил себе полную волю, ему бы можно на покой, но он так сроднился с военной жизнью, что упросил начальство оставить его послужить отечеству до смерти. Его направили на форпост на вольные оренбургские земли, да вот он, будучи в Москве, за чумным лихолетьем, задержался.
Корявый и курносый старик, которого товарищи звали Васькой, развязал на косичке порыжевший бант, привычными пальцами ловко расплел косу, вынул торчавшую в ней по казенному образцу лучинку, стал расчесывать медным гребнем длинные, как у женщины, волосы.
– А мы с караула, в Кремле стояли… А теперича поспать в холодке, жарко дюже… Эвот! У вас и винцо и баранки. Богато, хрещеные, живете…
Дайте-ка нам хотя по бараночке. В брюхе-то пусто у нас… Восемь гривен на месяц жалованья огребаем – не зажируешь. А кругом дороговизна, ни к чему приступу нет. Вот помяните мое слово, голод будет, потому – чума.
– Не голод, а бунт… Усобица, – сказал бородач казак Кожин и сплюнул.
– Знамо дело, – подхватил старый солдат, беззубо давя деснами баранку. – Голод за собой и усобицу приведет. Жрать нечего, а выпить – душа горит.
– Слых был, врут ли, нет ли, – зашамкал беззубый семидесятилетний солдат Васька, – будто бы царь-государь Петр Федорыч оказал себя на Руси, в Полтавщине, что ли. Годов с пяток тому прошумела молва, да исчезнула… Врут, поди.
– Ничего не врут, – подхватил Павел Носов. – Петр Третий жив, правда-истина. В прошлом годе он где-то под Астраханью объявился, три солдата нашей батареи сказывали, они с офицером коней закупали тамака. По всему астраханскому краю вестно было: Петр Федорыч жив, он опять примет царство и станет льготить мужиков.
– Брешут, – убежденно сказал мясник, поднял штоф, взболтнул, пригубил, – Петр Федорыч померши, его погребения самовидцем был.
Горбун-подьячий ожил, открыл воспаленный левый глаз, жалобно проквакал:
– Петра Федорыча придушили, Иоанна Антоновича зарезали… Дыра-дело, дыра-дело. Грех им, душителям не праведным.
Архиепископ Амвросий сидел в рабочем кабинете Баженова. С потолка спускалась елизаветинских времен в наборных хрустальных бляхах люстра с восковыми розового цвета свечами. Вдоль стен резные, по рисункам хозяина, дубовые шкафы, шифоньерки, бюро. На стенах, обитых голубоватым штофом, два портрета кисти Антропова, несколько миниатюр Ротари и датского живописца Эрихсена. Дорогие ковры – дар графа Салтыкова. Письменный стол завален «Московскими Ведомостями», брошюрами, книгами на русском и иноземных языках. Тут и «Эмиль» с первой частью «Исповеди» Руссо, запрещенные Екатериной, и старинный роман Гриммельсгаузена «Симплициссимус», и устав Вольного экономического общества. Рулоны чертежей, кроки, эскизы, готовальни, заграничные краски в тюбиках…
Амвросий поник головой, насупясь, перебирал в смущении янтарные четки. Потом поднял взор на Баженова, проницательно посмотрел в его печальные, несколько рассеянные глаза и спросил, вздохнув:
– В то время вы, чаю, за границей были?
– Да, владыко, в Италии. И вскоре после убиения Иоанна Антоновича вернулся в Россию.
– Могу ли я вас спросить доверительно, по секрету, не доводилось ли вам, будучи за границей, читать отклики в иностранных изданиях о сем кровавом позорище русском?
– Разумеется, разумеется, владыко. Даже у меня сохранился изданный в Лондоне листок. – Баженов открыл полированный изящный секретер и, порывшись в бумагах, сказал:
– Вот он: «Заметки путешественника на манифест от 17 авг. 1764 г.» Послушайте, владыко, выдержки: «Как ни была уже печальна судьба несчастного Ивана, ему не удалось избегнуть и последнего насилия со стороны нации, не охотно упускающей всякий случай проявить свое зверство». Ну, и так далее… А вот не угодно ли философическое умозаключение: «Одни и те же действия не всегда имеют одни и те же последствия. Родившиеся под различными созвездиями два изменника испытывают различную судьбу: один возведен в графы, кавалер многих орденов, сенатор (Это про Григория Орлова, – пояснил Баженов), другому (Мировичу) отрублена голова, и тело его сожжено вместе с эшафотом».
– Я не наскучил вам? – закуривая заграничную сигару, спросил Баженов.
– Эта эха в Европе наиболее спокойная. А был, помню, острый как перец, отзыв «Свободного англичанина»; Екатерина, говорят, сим отзывом, да и многими подобными была зело задета. Она уразумела, что свободное мнение общества не щадит и особ коронованных. И прошу вас, владыко, обратить внимание: Европа кричит: народ, народ, народ!.. А при чем тут русский народ? В придворных злодеяниях русский народ ничуть не виноват. А общественное мнение нашей публики зажато клещами…
– Простой народ на сии темные события откликается по-своему, он свою имеет эху, – отозвался внимательно слушавший хозяина Амвросий. – На убиение принца Иоанна тотчас же отозвалась провинция. Я имею с некиими сенаторами связи, чрез оных вестен, что вскоре после убиения появились в провинции сочувствия не токмо к участи Иоанна, но и к судьбе Петра Третьего. Так, год спустя, рассматривалось Сенатом по сему поводу шесть тайных дел, а в следующем году – десять. Народ помнит, народ ничего не забывает и в основу суждений своих полагает правду единую, – закончил Амвросий и заторопился уходить.