Емельян Пугачев (Книга 1)
Шрифт:
– Опасаюсь я, матушка, как бы чего худого в публике не вышло, ежели напечатать этого самого Беарде. Разговоры всякие пойдут, крамольные кривотолки, то да се.
– Не бойся, мой друг, – сказала Екатерина, подымаясь. Утомленная трехчасовым сиденьем за столом, она быстрым движением взбросила вверх руки, привстала на цыпочки и потянулась. – Беарде-де-Лаббей в своей пьесе рекомендует освободить крестьян не инако, как прежде просветив их. А это… а это…
– Стало, на наш век хватит? – улыбаясь, спросил Орлов. И, не получив ответа, задал в упор другой вопрос:
– Ну, а ты-то, матушка, ты-то желала бы освободить православных мужичков? Ну-тка?
– А как ты думаешь, мой друг? – прищурившись на Григория Орлова и потряхивая откинутой головой, с неожиданным раздражением произнесла Екатерина.
– А я ничего не думаю.
– Сие зело сожалительно…
– Четвертый год живу с тобой, матушка, душа в душу, а каковы твои сокровенные помыслы касательно дел важных – не ведаю. Ты себе на уме, матушка. Не вдруг поймешь тебя, – подавленным голосом, но с оттенком иронии сказал Орлов и, прислонясь спиной к стене, ждал проявления гнева государыни.
На лице Екатерины отразилось страдание. Чуть вздрагивающим голосом с нотками истинной печали, но все же довольно сухо, она сказала:
– Я ценю вас, ваше сиятельство, за вашу отменную верность мне, за честность вашу, за преданность престолу, но зело скорблю, что природа наделила вас умом ленивым и в сложный механизм государственных дел не проницательным. Прервем этот разговор…
– Хоть, может статься, я и дурак, матушка, – выждав время, виновато промолвил Орлов, – а я на твоем месте мужичков православных погодил бы освобождать.
Екатерина молчала, кусала губы, хмурилась. Но вот, надо полагать, в душе ее поднялось большое человеческое чувство к другу. Она заулыбалась, ямочки появились на щеках, лучистые глаза милостиво устремились на притихшего Орлова.
– Друг мой, Гришенька! – воскликнула она. – Вообрази себе: вот императрица Екатерина Вторая завтра публикует указ: «Крестьянам отныне быть свободными. Помещичьи земли навечно передаются в собственность крестьянам». Что бы тогда было? Как ты полагаешь?
– Мужики благословляли бы твое пресветлое имя из века в век…
– А помещики?
– Ну, помещики… – замялся Орлов и развел руками. – Помещики, пожалуй, того… Они бы… пожалуй…
Екатерина улыбалась на замешательство своего друга и, зная, что ее слова рано или поздно станут достоянием истории, погрозила в пространство пальцем, выразительно сказала:
– Боюсь, Гришенька, что тогда помещики успели бы повесить меня прежде, чем освобожденные мною мужички прибежали бы спасать меня.
– Матушка! – в восторженном опьянении закричал Орлов. – Паки говорю тебе: ты – премудра.
Екатерина с наследником Павлом виделась довольно редко, она не любила его, но все же вынуждена была заботиться о его воспитании. Ей хотелось во что бы то ни стало залучить в Петербург знаменитого французского математика философа Даламбера. «Разве не лестно личное общение со свободным мыслителем, гонимым на родине отцами церкви? Разве не приятны были бы вольнолюбивые беседы с ним в чертогах Северной Семирамиды? Пусть знают Вольтер, Дидро, кичливый Фридрих, пусть знает весь свет, что Екатерина Вторая есть великая женщина своего века, великая мать великой России…» – размышляла сама с собой Екатерина.
И вот, еще будучи на коронации в Москве, она пишет Даламберу письмо, предлагает ему воспитание своего сына. Даламбер отказался. В дружеском письме к Вольтеру он в шутливом, остроумном тоне объяснял причину своего отказа так: «Я очень подвержен геморрою, а он слишком опасен в этой стране». (Намек на внезапную смерть Петра III, умершего, как гласил манифест, от «геморроидальных колик».) Екатерина дважды приглашала его и дважды получала отказ. Тем не менее она выплачивала Даламберу пенсию до самой его смерти.
Екатерина не оставила своим вниманием и третьего философа – знаменитого Дидро. Узнав о материальных затруднениях философа, она за пятнадцать тысяч ливров купила его библиотеку, оставила ее в пожизненное его пользование, назначила ему ежегодное жалованье в тысячу ливров как хранителю библиотеки и приказала выплатить оное за пятьдесят лет вперед.
Даламбер с Вольтером ответили на этот поступок Екатерины восторженными письмами.
Перо Вольтера имело большую власть над умами Франции. Может быть, благодаря его льстивым отзывам о русской императрице, а также и потому, что за границей не вполне еще раскусили ее сущность, имя этой одареннейшей женщины в западных странах, в особенности во Франции, было, пожалуй, более популярно, чем в России.
Заглазно называя Екатерину «моя Като», Вольтер неутомимо превозносил и защищал ее от нападок, оправдывая даже ее жестокие поступки.
«Я ее рыцарь против всех, – писал он госпоже де Деффоид. – Я знаю, что ее обвиняют в каких-то пустяках по отношению к ее мужу; но это дела семейные, в которые я не вмешиваюсь. В общем и недурно, когда есть ошибка, которую надо исправить; это заставляет делать большие усилия, чтобы получать общее уважение и восхищение».
Восхищаться Екатериной со стороны было не так уж трудно и вполне простительно. Ее действия и намерения осчастливить своих подданных могли только издали казаться искренними и устойчивыми, они, как фальшивые камни, имели много блеску, но мало ценности.
Под напором назревшей в государстве нужды пересмотреть и дополнить устаревшие основные законы империи, Екатерина, по совету Никиты Панина и некоторых либерально настроенных сановников, предрешила созвать в Москве Большую Комиссию из представителей сословий для выработки Нового Уложения, то есть основных законов. А в руководство этой Комиссии сочинила знаменитый свой Наказ. Между делом и увеселениями она трудилась над ним более двух лет, изредка совещаясь в последнее полугодие с новгородским губернатором Сиверсом, Паниным, Орловым, Бестужевым, Бибиковым. Нового, оригинального в Наказе не так уж много. В сущности, это перелицованные на свой лад взгляды Монтескье из его книги «Дух законов» и восхитившие Екатерину мысли итальянца Беккария в только что вышедшей его книге «О преступлениях и наказаниях».
Екатерина, не стесняясь, говорила:
– Я ограбила Монтескье и Беккарию. Я как автор похожа на ворону в павлиньих перьях.
Наказ написан в довольно либеральном духе. Екатерина во многом перещеголяла здесь, может быть в провокационном смысле, панинцев и сумароковцев с их политической программой. Наказ, выпущенный в Париже на французском языке, был признан там политически вредным и тотчас запрещен.
Фридрих встретил Наказ с брезгливой миной.
Никита Панин, прочитав это женское рукоделье, не без яда воскликнул: