Эмиль, или о воспитании
Шрифт:
Перемена образа мыслей — вот единственная причина этой разницы. Сердце его пока еще одно и то же, но мнения изменились. Чувствования медленнее изменяются, но наконец и они исказятся под влиянием мнений — и вот тогда только он будет истинно развращенным. Едва вступит в свет, он получает уже там другое воспитание, совершенно противоположное первому, научающее его презирать то, что уважал, и уважать, что презирал; на уроки родителей и наставников заставляют его смотреть как на болтовню педантов, а на обязанности, о которых ему проповедовали, как на ребяческую мораль, которой нужно пренебречь, став взрослым. Он полагает, что честь обязывает его изменить поведение; он становится предприимчивым без желаний и фатом из-за ложного стыда. Он смеется над добрыми правами, прежде чем приохотиться к дурным, и хвастает развратим, не умея быть развратником. Никогда я не забуду признания одного молодого офицера швейцарской гвардии, которому сильно надоедали шумные увеселения его товарищей, но он не смел отказаться от Них из опасения быть осмеянным. «Я приучаюсь к этому,— говорил он,— как приучаются к табаку, несмотря на мое отвращение; охота придет с привычкой: нельзя оставаться всегда ребенком».
Таким образом, молодого человека, вступающего в свет, приходится предохранять гораздо более от тщеславия, чем от чувственности; он больше подчиняется чужим наклонностям, чем своим собственным; а самолюбие создает больше развратников, чем любовь. Установив это, я спрашиваю: есть ли на всей земле хоть один юноша, лучше моего Эмиля вооруженный против всего, что может затронуть его нравы, чувства, принципы? Есть ли хоть один более способный противостоять потоку? От какого соблазна Эмиль не защищен? Если вожделения влекут его к другому полу, он не находит в нем, чего ищет, а занятое раньше сердце сдерживает его. В чем он станет искать удовлетворения, если его волнуют и обуревают чувства? Отвращение к прелюбодеянию и разврату одинаково удаляет его и от продажных, и от замужних женщин, а распутство молодежи всегда начинается через одну из этих двух категорий женщин. Девушка-невеста может быть кокеткой; но она не будет бесстыдной, не бросится на шею молодому человеку, которые может на ней и жениться, если считает ее скромной; к тому же при ней всегда есть кто-нибудь для надзора. Эмиль, со своей стороны, не совершенно будет предоставлен самому себе; у обоих стражами будут по крайней мере робость и стыд, постоянные спутники первых вожделений; сразу они не перейдут к полному их сближению, а без препятствий дойти до нее постепенно у них не будет времени. Поступать иначе он стал бы лишь в том случае, если б уже перенял кое-что у своих товарищей, если б научился у них смеяться над своею сдержанностью, делаться нескромным из-за одного подражания. Но есть ли в мире человек, менее Эмиля склонный к подражанию? И на кого труднее всего действовать насмешливым тоном, как не на человека, у которого вовсе нет предрассудков и который не умеет ни в чем уступать предрассудкам других? Я двадцать лет работал над тем, чтобы вооружить его против насмешников; им понадобится далеко не один день па то, чтобы провести его; ибо смешное, в его глазах, есть лишь довод глупцов, а менее всего чувствителен к насмешке тот, кто стоит выше людского мнения. Не вышучиванием он убеждается, а разумными доводами, и, пока он таков, мне нечего бояться, как бы юные безумцы не похитили его у меня; за меня стоят совесть и правда. Если уж неизбежно вмешательство предрассудка, то и двадцатилетняя привязанность тоже что-нибудь да значит; его никогда не уверят, что я надоедал ему пустыми уроками; а в прямом и чувствительном сердце голос верного и истинного друга сумеет заглушить крики хоть двадцати соблазнителей. Так как все дело здесь в том, чтобы показать ему, что его обманывают и, представляясь, что считают взрослым, в действительности обходятся с ним как с ребенком, то я буду стремиться быть всегда простым, но серьезным и ясным в своих рассуждениях, чтобы оп чувствовал, что я-то именно и отношусь к нему как к взрослому.
Я скажу ему! «Вы видите, что речи мои проникнуты исключительно вашим интересом, который вместе с тем является и моим, и никакого другого я не могу иметь. А этим молодым людям почему так хочется убедить вас? Они желают обольстить вас. Они не любят вас, им нет никакого дела до вас; единственным мотивом для них служит тайная досада при виде того, что вы лучше их; они хотят подвести вас под свою ничтожную мерку; упрекая вас в том, что вы позволяете распоряжаться собою, они имеют одну цель — хотят сами управлять вами. Неужели вы можете думать, что с этою переменой вы выиграете что-нибудь? Неужели их мудрость столь необыкновенна? Неужели их привязанность на один день сильнее моей? Чтобы придавать значение их насмешкам, нужно было бы уверовать в их авторитет; а какую опытность они имеют за собою, чтобы ставить свои правила выше наших? Они только подражают другим вертопрахам, как, в свою очередь, и сами хотят быть предметом подражания. Чтобы стать выше мнимых предрассудков отца своего, они подчиняются предрассудкам своих товарищей. Я не вижу, что они этим выигрывают, но я вижу, что они несомненно теряют два важных преимущества — отцовскую привязанность, внушавшую нежные и искренние советы, и отцовскую опытность, которая учит судить о том, что знаем, ибо отцы были детьми, а дети не были отцами.
Но как вы думаете: искренни ли они по крайней мере в своих безумных правилах? Даже этого нет, дорогой Эмиль; они обманывают себя из-за того, чтобы обмануть вас; в них нет согласия даже с самими собою; сердце постепенно изобличает их, и уста часто противоречат им. Иной из них поднимает на смех все, что пристойно, и — был бы в отчаянии, если б жена его держалась таких же мыслей, как он. Иной распространит это равнодушие на нравственность и на нравы будущей жены своей или даже, к довершению позора, на нравы жены, которая уже есть у него; но пойдите дальше, поговорите с ним о матери, и вы увидите, охотно ли он согласится быть плодом прелюбодеяния и сыном женщины зазорного поведения, захочет ли ложно носить чужую фамилию и украсть наследие у законного наследника, наконец, потерпит ли, чтобы с ним обходились как с незаконнорожденным? Кто из них захочет, чтобы бесчестие, которым он покрывает дочь другого, пало на его собственную дочь? Иной из них посягнет даже на жизнь вашу, если вы в отношении к нему приложите на практике все те принципы, которые они силятся внушить вам. Таким-то образом они обнаруживают, наконец, свою непоследовательность, и всякий видит, что никто из них не верит в то, что говорит. Вот мои резоны, дорогой мой Эмиль; взвесьте их резоны, если у них есть, и сравните. Если б я хотел, как они, пустить вдело презрение и насмешку, вы видели бы, что они дают повод к насмешке над ними столько же, быть может, даже больше, чем я им. Но я не боюсь и серьезного исследования. Торжество насмешников бывает кратковременным; истина остается, а неразумный смех их улетучивается».
Вы не представляете себе, каким образом Эмиль в двадцать лет может быть послушным. Какая разница в нашем образе мыслей! Я не понимаю, как он мог бы быть послушным в десять лет,— ибо какое влияние я мог бы приобрести на него в этом возрасте? Я лишь после пятнадцатилетних забот добился этого влияния. За это время я не воспитывал его, а подготовлял к воспитанию. Теперь же он настолько уже воспитан, что может быть послушным; он узнает голос дружбы и умеет повиноваться разуму. Правда, я предоставляю ему с внешней стороны независимость; но на деле он никогда не был так подчинен, как теперь, ибо теперешнее его подчинение добровольное. Пока я не мог владеть его волей, я старался владеть его личностью и ни на шаг не покидал его. Теперь я иной раз предоставляю его самому себе, потому что не перестаю никогда руководить им. Покидая, я обнимаю его и говорю уверенным тоном: «Эмиль, я доверяю тебя своему другу; я отдаю тебя в распоряжение его честному сердцу; он п будет отвечать мне за тебя».
Не минутное дело — расстроить здоровые привязанности, никогда не подвергавшиеся предварительной порче, и изгладить принципы, непосредственно вытекающие из природного света разума. Если какая перемена и произошла в мое отсутствие, она никогда не будет продолжительной и он никогда не сумеет так хорошо утаиться от меня, чтобы я не заметил опасности прежде наступления бедствия и не успел вовремя принять меры. Так как люди портятся не сразу, то пе сразу они научаются и притворству, есть ли человек, столь неопытный в этом искусстве, как Эмиль, которому ни разу в жизни не пришлось пускать ого в ход?
Благодаря этим и другим подобным заботам он, думаю, так хорошо предохранен от неподходящих влияний и низменных правил, что я предпочел бы видеть его скорее среди самого дурного парижского общества, чем одиноко сидящим в комнате или в парке и предоставленным всем волнениям его возраста. Как бы то ни было, из всех неприятелей, которые могут напасть на молодого человека, самый опасный и единственный, которого нельзя устранить,— это он сам; этот неприятель однако ж опасен лишь по нашей вине, ибо, как я уже тысячу раз твердил, чувственность пробуждается лишь под влиянием воображения. Чувственная потребность, собственно говоря, не есть потребность физическая; неправда, будто это истинная потребность. Если б непристойная мысль никогда не проникала в наш ум, то никогда, быть может, эта мнимая потребность и не пробуждалась бы в нас, и мы оставались бы целомудренными, без соблазнов и усилий и не вменяя себе этого в заслугу. Мы не знаем, какое глухое брожение возбуждают в крови молодежи известного рода положения и известного рода зрелища, хотя и сама она не может разобраться в причинах этой первой тревоги, которая нелегко унимается и немедленно же возобновляется. Что касается меня, то, чем больше я размышляю об этом важном кризисе и его причинах, ближайших и отдаленных, тем больше убеждаюсь, что отшельник, воспитанный в пустыне, без книг, без наставлений и без женщин, умер бы там девственником, до какого бы возраста ни дожил.
Но здесь идет речь не о дикаре подобного рода. Воспитывая человека в среде ему подобных и для общества, невозможно и даже неуместно держать его вечно в этом спасительном неведении; самое плохое знание — это знание наполовину. Воспоминания о поразивших нас предметах, приобретенные нами идеи следуют за нами в наше убежище, населяют его, помимо нашей воли, картинами еще более соблазнительными, чем самые предметы, и делают уединение это столь же пагубным для того, кто приносит туда эти картины с собою, сколь оно полезно для человека, вечно остававшегося там в одиночестве.
Бодрствуйте же тщательнее над молодым человеком; он сумеет предохранить себя от всего остального; ваше дело — предохранять его от него же самого. Не оставляйте его в одипочестве ни днем, ни ночью; спите по крайней мере всегда в его комнате; пусть он ложится только тогда, когда сон уже валит с ног, и пусть оставляет постель тотчас же по пробуждении. Не надейтесь на инстинкт, коль скоро вы уже не ограничиваетесь одним инстинктом; он хорош, пока действует один; но он становится подозрительным, лишь только впутывается в людские учреждения; не искоренять его следует, а направлять, а это, быть может, труднее, чем совсем уничтожить. Было бы весьма опасно, если б он дал иное направление чувственности вашего воспитанника и научил его находить иные средства для ее удовлетворения; раз он узнает это заменяющее средство — он погиб. С той поры тело и сердце его будут вечно расслабленными; он будет носить в себе до могилы печальные результаты этой привычки, самой пагубной, какой только может подчиниться молодой человек. Без сомнения, лучше уж было бы… Если ярость горячего темперамента становится непреодолимою, мне жаль тебя, дорогой мой Эмиль; но я ни минуту не стану колебаться, я не допущу, чтобы цель природы была извращена. Если уж нужно, чтобы тебя поработил тиран, то я лучше подчиню тебя тому тирану, от которого могу избавить; что бы ни случилось, мне легче будет вырвать тебя у женщин, чем у тебя самого.
До двадцати лет тело растет, и ему нужно все его вещество; воздержание в ото время — в порядке природы, и если нарушается оно, то в ущерб телосложению. После двадцати лет воздержание есть нравственный долг; оно важно для того, чтобы научиться властвовать над собою и оставаться господином своих вожделений. Но нравственные обязанности имеют свои видоизменения, исключения, свои правила. Когда слабость человеческая делает неизбежным выбор одного пз двух, то из двух зол предпочтем меньшее; во всяком случае лучше совершить проступок, чем заразиться пороком.
Помните, что я говорю здесь не о своем воспитаннике, а о вашем. Страсти его, брожение которых вы допустили, берут над вами верх; уступите же им открыто, не маскируя перед ним его победы. Если вы сумеете показать ему эту победу в ее истинном свете, он скорее устыдится, нежели возгордится ею, и вы сбережете для себя право руководить им в его заблуждении, чтобы избавить его по крайней мере от погибели. Важно, чтоб ученик ничего — даже дурного — не делал без ведома и волн наставника, и в сто раз лучше, если воспитатель одобрит проступок и обманется, чем если будет обманут своим воспитанником и проступок совершится без его ведома. Кто считает нужным смотреть на что-нибудь сквозь пальцы, тот скоро окажется вынужденным па все закрывать глаза; первое допущенное злоупотребление ведет за собой и другое, и эта цепь кончается лишь низвержением всякого порядка и презрением ко всякому закону.