Эндерби снаружи
Шрифт:
— Oqu'e, oqu'e, Manuel. Es un amigo[126].
— Пожалуй, — возразил Эндерби, — я бы так не сказал. — При всем при этом, позаботился он с интересом отметить, присутствовал некий сторонний заинтересованный внутренний наблюдатель, все это отмечающий в виде возможного материала для будущего стиха, включая примечание об интересе. Неправильно: именно этот внутренний наблюдатель, а также творец, был в первую очередь несправедливо обижен. — Враг, — заявил Эндерби. — Пришел за вами. Вам известно зачем. — Внутренний наблюдатель цыкнул языком.
— Я знал, что вы сдадитесь, Эндерби, — сказал Роуклифф. — Правда, у вас здорово вышло, черт побери. Столько лет писать стихи — по справедливости за незабываемую потенцию вы заслуживаете облупленного Олимпа. — Отмел все это рукой, как древний университетский профессор, засоленный в окиси углерода в своей классной комнате. Потом резко закашлялся, задохнулся, чертыхнулся, оправился и шепнул: — Бренди, Мануэль. Побольше.
— Доктор сказал…
— К черту чертова доктора, и тебя, и всех прочих, черт побери. Кто тут хозяин. Разрази тебя бог. Бренди. Побольше. — Мануэль, не сводя глаз с Роуклиффа, налил большую порцию «Кордон блю» в лимонадный стакан. — Принесите-ка, Эндерби. И сами выпейте.
— Как вы меня узнали? — спросил Эндерби с излишним интересом.
— Все насквозь вижу. Поэтическое ясновидение. Принесите мне бренди.
— Я здесь не для того…
— Чтобы официантом служить, черт возьми. Знаю, знаю. Тем не менее, принесите. — Эндерби потащился к Роуклиффу, с плеском плюхнул на столик у кресла стакан. На столике лежала масса личного барахла, как, по мнению Эндерби, в стихотворении Ковентри Патмора[127], для утешенья скорбящего сердца. Стопка старых газет, вулвортские часы, пара камешков (ха), ошкуренных пляжем, пустая бутылка, никаких колокольчиков, сигаретные пачки. Берегись жалости. Жалость многих толкает на злые дела. Роуклифф взял стакан, поднес к изголодавшимся губам бушующий аромат бренди. Смертельно обескровлен, видел Эндерби, крови почти не осталось. Жалость лес валит.
— Свинья, — молвил Эндерби, пока Роуклифф пил. — Грязный предатель и извращенец.
Роуклифф вынырнул из стакана. Лицо его пошло пятнами. Он поднял на Эндерби за стрекозиными выпученными очками глаза, не менее бескровные, чем губы, и сказал:
— Я прощу вам последнее оскорбление, Эндерби, — сказал он, — если вы имеете в виду чисто любовное извращение. — Словно на реплику с кухни явился негроидный официант в феске, прислонился к дверному косяку, с каким-то любовным ужасом глядя на Роуклиффа. — Ну-ну, мой черный красавчик, — проворковала ошкуренная гортань последнего. — Там есть кто-нибудь? Qui'en est`a comiendo? — Голова его дернулась в сторону обеденного зала.
— Nadie[128].
— Закрывай чертово заведение, Мануэль, — прокашлял Роуклифф. — Закрываемся до дальнейшего уведомления. Чертовы baigneurs и baigneuses[129], сплошь жирные и прыщавые, Эндерби, пускай делают главное дело в посудомойке. — Мануэль заплакал. — Прекрати, — велел Роуклифф с тенью резкости. — Что касается, — вновь повернулся он к Эндерби, — грязного предателя, я не совершил ничего противоречащего Закону о государственной тайне. Чудовищная насмешка — посылать вас сюда в качестве шпиона, или еще кого-то. Ваш макияж смешон. Похоже на крем для обуви. Скипидар найдете на кухне.
— Относительно меня, — пояснил Эндерби. — Ты меня предал, гад. Разжирел на моем украденном и подделанном творчестве. — Жалость моих нимф убила. — Метафорически разжирел, я имею в виду.
— Разумеется, мой милый Эндерби. — Роуклифф прикончил бренди, попробовал кашлянуть, но не смог. — Лучше. Хотя чистый паллиатив. Так вот из-за чего вы взбесились, да? Мой мозг одурманен, то есть то, от него оставшееся, что еще не пожрал вторгшийся ангел. Не пойму, зачем вам вообще понадобилось вот так вот одеваться, чтобы мне сообщить, будто я метафорически разжирел на чем-то там вашем. — Его вдруг одолела сонливость, потом он встряхнулся. — Закрыл уже чертову дверь, Мануэль? — попытался он крикнуть.
— Pronto, pronto[130].
— Довольно долгая история. — Эндерби не видел возможности избежать извинений. — Понимаете, я прячусь от полиции, Интерпола и прочее. — Он сел на стул из составленной груды.
— Устраивайтесь поудобнее, милый мой старина Эндерби. Выпейте. Вид у вас тощий, голодный. На кухне спит Антонио, бывший весьма сносный мастер быстрой готовки. Мы его кликнем, разбудим, и он, распевая от всего своего не слишком заслуживающего доверия андалузского сердца, свалит вас с ног собственным вариантом жаркого ассорти. — Он попробовал кашлянуть горлом, но ничего не вышло. — Лучше. Мне лучше. Должно быть, в вашем присутствии, дорогой старина Эндерби.
— Убийство, — объявил Эндерби. — Разыскивают за убийство. Меня, я имею в виду. — И не смог удержаться от минимальной самодовольной ухмылки. Вулвортские часы громко тикали. Солнце, как бы в последнем отчаянном выдохе, озарило огнем, хрусталем полки с бутылками за стойкой бара, а потом зашло. Нависшие тучи сдвинулись ниже. Купальщики бежали к солярию Роуклиффа за ключами и одеждой. Мануэль там кричал им, болтая ключами:
— Cerrado. Ferm'e. Geschlossen[131]. Закрыто проклятое заведение.
— Как будто что-нибудь из покойного дорогого бедняги Тома Элиота, — сказал Роуклифф. — Ему всегда нравился тот мой стишок. Ну, вы помните, который во всех антологиях. Теперь дождь прибьет нашу пыль. Не найти больше убежища в колоннаде и солнца в Хофгартене. — Казалось, он готовился распустить слюни.
— Убийство, — твердил Эндерби, — вот о чем мы говорили. Я хочу сказать, что меня разыскивают за убийство.
— Будь чист перед жизнью и смертью, — изрек Роуклифф, нашаривая грязный носовой платок в многочисленных наружных пиджачных карманах. Поднес его обеими руками к лицу, слабо откашлялся, продемонстрировал Эндерби сгусток крови. — Лучше вверх, чем вниз, наружу, чем внутрь. Итак, Эндерби, — продолжал он, заворачивая, как рубин, и старательно сберегая сгусток, — вы предпочли фантазийную жизнь. Спасительная видимость. Не скажу, чтобы я вас за это винил. Реальный мир абсолютно ужасен, когда дар уходит. Я-то знаю, помоги мне Бог.
— Он ушел и вернулся. Дар, я имею в виду. А потом, — сказал Эндерби, — в тюрьме буду писать. — Положил ногу на ногу, почти полностью демонстрируя европейские брюки, и почему-то светло улыбнулся Роуклиффу. — Смертной казни больше нет, — добавил он.
Роуклифф трясся и трясся. От злости, с изумлением понял Эндерби.
— Не говорите мне о смертной казни, черт побери, — трясся Роуклифф. — Природа сама наказывает. Я умираю, Эндерби, умираю, а вы тут болтаете про писание стихов в тюрьме. Я возражаю не столько против смерти, сколько против распроклятого неприличия. Нижнее белье сплошь в дерьме, черт возьми, и записано насмерть, воняет. Вонь, Эндерби. Чуете дурной запах?
— Я привык к дурным запахам, — извинился Эндерби, — при таком образе жизни. Вы пахнете ничуть не иначе, — принюхался он, — чем тогда в Риме. Проклятый предатель, — с жаром добавил он. — Украли мою поэму, черт возьми, и распяли ее.
— Да да да да. — Роуклифф как бы снова устал. — Наверно, во мне всегда шел какой-то процесс разложения. Ну, теперь уж недолго. Не стану отравлять ни землю, ни воздух. Пусть меня примет море. Море, Эндерби, thalassa[132], la belle mer. Провидение, в каком бы обличье оно ни было, прислало вас, в каком бы обличье вы ни были. Ведь как ни милы часто мальчики в мои весьма вонючие, однако, истинные времена бабьего лета, им нельзя полностью доверять. С моей кончиной скучающие фагоциты просто скушают — ням-ням-ням — кусок органической слизи, Эндерби, посмертное воспоминание о моей просьбе не подвигнет их на ее исполнение. О нет, святители небесные. Но это с полной уверенностью можно поручить вам, собрату-англичанину, собрату-поэту. — Слышалось, как парни на кухне от души чмокают средиземноморскими губами, реже доносилось более изощренное звяканье вилки о тарелку, магрибская беседа, прорвавшийся сквозь чавканье смех. Вообще нельзя доверять. Уже падал дождь, и Роуклифф, как бы довольный свершившимся запуском сложного экспериментального процесса, кивнул. Эндерби вдруг осознал, кто это ему кивает: Роуклифф.