Эндорфины красоты: История про бизнес и вдохновение
Шрифт:
Наконец он закончил стричь. Преподавательница подошла и строго спросила:
– Вадик, ты зачем сделал молодому человеку женскую скобочку?
Я, конечно, не мог разглядеть форму скобки на своем затылке – форму окантовки затылочной зоны, – но экзаменатору было виднее. Я искренне возмутился:
– Вадик, ты что натворил? Я же мужчина!
Вадик ответил, что сейчас все исправит, но преподавательница была непреклонна:
– Нет. Это уже не исправишь.
Я находился в замешательстве. Нельзя было встать и уйти, подставить приятеля, неуважительно отнестись к трем женщинам, которые в меру сил и терпения учили Вадика парикмахерскому делу. К тому же я не знал, что мне делать с женской скобочкой. Тем временем Вадик начал меня уговаривать на более короткую экзаменационную стрижку под названием «полубокс». Я не то чтобы согласился, скорее, не успел отказаться. Длина моих волос еще раз сократилась, но ничего похожего на стрижку Дэвида Гаана я в зеркале не увидел.
Я был очень расстроен происходящим на моей голове, но груз ответственности удерживал меня в кресле. Вадик же обещаниями кучи «пряников» ввел меня практически в гипнотическое состояние и уговорил на третью стрижку – «ежик». Когда в довершение всего он захотел сдать на мне бритье, я не выдержал и возмущенно сказал:
– Ты с ума сошел? У меня же нет щетины!
– Ну давай хотя бы сымитируем, – жалобно попросил он.
– Вадик, – сказал я, – это несерьезно, мы так не договаривались!
На самом деле мы вообще ни о чем не договаривались.
Вадик тоже любил Depeche Mode. Это нас сближало. Я думал, он понимает, как я хочу выглядеть. А он в три приема лишил меня волос так, что я стал похож то ли на новобранца, то ли на люберецкого пацана, но никак не на Гаана. Однако моего приятеля тоже можно было понять. Он учился парикмахерскому делу в системе ГОСТов и артикулов, которой плевать было на желания и мечты отдельной личности. В частности, моей. Уверяя меня в том, что мне очень хорошо с «ежиком», Вадик снял с меня пеньюар, и я, оболваненный и подавленный, побрел на остановку троллейбуса. Щеки и уши у меня пылали. Под ногами шуршали желтые листья. Мимо шли хорошенькие девушки, но я со своим «ежиком» и думать не мог о том, чтобы попытаться с ними познакомиться. Впрочем, я перестал негодовать на Вадика к тому моменту, как добрался до метро. После этой стрижки мы с Фаербергом все равно остались приятелями. Года через три он решил сбежать от трудностей перестройки в Израиль. Еще через три он сбежал уже от трудностей жизни в Земле обетованной. В 1995-м я поспособствовал его интеграции в новую экономическую реальность ельцинской России. Он быстро освоился, преуспел и, насколько я знаю, к счастью для всех, парикмахерские ножницы никогда больше в руки не брал.
Вот такой знак я получил, когда мне было 16 лет. В то время преподаватели и парикмахерская школа были достаточно профессиональны, но я тогда на собственной голове испытал, в какой степени эта система с ее шаблонными стрижками была уже неактуальна и совершенно не понимала людей, которые ходили по улицам, жили реальной жизнью, о чем-то мечтали и стремились найти свой неповторимый образ. Все ждали перемен.
Глава 3
Полет в мир искусства
В 1995 году мы с девушкой, в которую я был тогда влюблен, прилетели в Париж и заказали индивидуальную экскурсию по Лувру. К тому времени я уже успешно занимался бизнесом, благодаря которому мог позволить себе путешествовать.
Моя спутница была для меня на тот момент неисчерпаемым источником эндорфинов. С одной стороны, она была изысканна и привлекательна, о чем, без сомнения, прекрасно знала. Ее осознание собственной красоты, женской власти над мужчинами заставляли меня чувствовать себя так, будто я все время на старте важного забега. С другой стороны, она воплощала в себе понятие девушки из мира искусства: тонкая натура, студентка академии художеств, разговоры про этюды и непременный блокнотик для эскизов в руках. Я тогда мало что смыслил в изобразительном искусстве. Но у меня с детства было особое отношение к прекрасному – на каком-то подсознательном уровне я чувствовал гармонию, пропорции. Сколько себя помню, всегда любил смотреть на все красивое и получал от этого огромное удовольствие. Особенно трепетным было мое отношение к цвету. Так что, несмотря на то, что я и моя спутница были людьми из разных миров, мы все равно оставались с ней на одной волне: я порой не понимал ее слов, но всегда воспринимал то, что она мне говорила, интуитивно.
Экскурсию вела титулованный искусствовед, ведущая передач по искусству на Центральном телевидении в советские времена, в начале 90-х перебравшаяся в Париж, подальше от проблем новой российской реальности. Она была похожа на Миранду Пристли, героиню Мэрил Стрип в фильме «Дьявол носит Prada», только с черными волосами, короткой стрижкой и без личного «лимузина». В его отсутствии, видимо, и была проблема: Париж не оправдал ее надежды на процветание на ниве служения Прекрасному. А может, тому была какая-то другая причина, но держалась она подчеркнуто академично.
В ходе экскурсии «Миранда» остановилась около двух портретов вельмож, написанных великими художниками – Караваджо и Перуджино, и заговорила об отличиях и сходствах в их манере письма. На мой взгляд, разница в таланте двух художников на этих полотнах была вовсе не так очевидна, как она о том говорила. Мне почему-то стало обидно за Перуджино, работа которого нравилась мне ничуть не меньше, если не больше, чем Караваджо, и я спросил:
– Скажите, какой портрет ценится выше?
– Этот, – ответила она.
– Но почему?
И тут «Миранда» с плохо скрываемым презрением посмотрела на меня, как на полного невежду, и ответила только лишь:
– Это же Караваджо.
В свои 22 года я не обладал энциклопедическими знаниями в изобразительном искусстве, но меня с моим высшим экономическим образованием, полученным в одном из лучших вузов России, никак нельзя было назвать необразованным. Кроме того, я искренне пытался разобраться в живописи эпохи Возрождения и столь явного пренебрежения к себе, тем более в присутствии моей музы, я точно не заслуживал.
– Почему? – не унимался я. – Меня он, например, меньше вдохновляет. Он какой-то безжизненный… Вы не думаете, что уже в то время в обществе правили законы шоу-бизнеса? Кто оказался ближе ко двору, тот и считался большим талантом, а вы сейчас просто повторяете мнение их современников.
Картина Клода Моне «Поле маков у Аржантёя», копию которой сделал для меня Александр Давид
Позже я прочитал, что своей известностью Караваджо был обязан кардиналу Франческо дель Монте, который отличался разносторонними интересами, дружил с Галилеем, хорошо знал музыку, театр и живопись. Кардинал взял к себе Караваджо на службу, определив ему достойное жалованье. Однако о том, что у всех великих итальянских художников эпохи Возрождения были могущественные покровители: Лоренцо ди Пьерфранческо де Медичи (племянник Лоренцо де Медичи) у Сандро Боттичелли, сам Лоренцо де Медичи у Микеланджело Буонарроти, Папа Римский Лев Х у Рафаэля Санти, французский король Франциск I у Леонардо да Винчи, я уже тогда знал. Возможно, я выразился не слишком изящно, но я лишь хотел проверить свою догадку относительно Караваджо и Перуджино, который достоин не меньшего уважения хотя бы потому, что у него учился Рафаэль. «Миранда» вновь с презрением посмотрела на меня и с сочувствием – на мою спутницу и сказала:
– Молодой человек, чтобы рассуждать о великих мастерах, надо разбираться в нюансах живописи. Для этого люди много лет учатся в художественной школе, потом в институтах…
Дом Клода Моне в Живерни
Ее слова, поистине снобистские, в одночасье изменили ход моей жизни. «Миранда» точно бросила мне вызов. И я его принял.
Я всегда был любопытным, многим интересовался, а главное, любил добиваться результата – хоть в спорте, хоть в учебе. И я знал наверняка: человек может развить в себе любые способности и разобраться в чем угодно. В нюансах живописи в том числе.
С тех пор я прочитал великое множество книг по искусству. Но они не давали мне полного представления о картинах, которые в них описывались. И тогда я стал постоянным посетителем музеев и выставочных залов Москвы. Я знакомился и дружил с художниками и целенаправленно объезжал все галереи мира от Токио до Нью-Йорка. И однажды я понял, что увлекся искусством всерьез и надолго.
После нескольких лет путешествий по музеям я стал замечать, что задерживаюсь в залах с работами импрессионистов. Они мне были ближе, потому что иначе чувствовали и видели мир. Первые импрессионисты писали так, чтобы это приносило радость прежде всего им самим. И я это чувствовал. Они были свободны. Снег у них мог быть голубым, а небо красным. Они передавали не реальность, а впечатление от света и воздуха. Мне нравилось, что это было легко, позитивно, и они не пытались никого учить. На их работы можно было просто долго и внимательно смотреть и мечтать, а не думать о контекстах и подтекстах. Для меня их пестрые полотна были глотком свежего воздуха среди картин страданий и баталий академического искусства других музейных залов.