Энтомология для слабонервных
Шрифт:
– Кого надо? – послышался женский голос.
– Тёть Шур! Аркашку позовите! – Улька переминалась с ноги на ногу, покрываясь мурашками от ледяного ветра.
– Нет его, заходи!
Улька забежала в сени, скинув калоши, и прошла на кухню, где в громадном чане кипятилось бельё.
– Ух, как тепло у вас. А где Аркашка?
– Не знаю, со вчерашнего вечера нету, – ответила взмыленная тётя Шура с хлорной испариной на лбу. – Я думала, вы с ним опять куда-то убежали на ночь.
– Я была дома… – оторопела Улька.
– Ну, значит, с мальчишками в ночное ходил. – Тётя Шура перемешивала деревянными щипцами полотенца и простыни, и те, как исполинская пенка на молоке, тянулись вслед за её рукой.
– Какое ночное в такой холод…
– Чего пристала, – раздражённо ответила соседка, понимая, что упустила из вида квартиранта, за которого отвечала головой. – Взрослый парень, нагуляется, вернётся…
Улькин подбородок снова затанцевал жигу, ком в горле перекрыл дыхание, рука в кармане фуфайки невольно начала комкать аккуратно сложенный тетрадный листок в линейку. Она выбежала во двор, жадно хватая лёгкими набрякший от влаги воздух, и, заглушаемая ветром, крикнула на все Прудищи:
– Мне на тебя наплевааать! Гуляешь с Зойкой? Гуляаааай! Трус, болтун, умник!
Она вытащила лист, исписанный ровным почерком отличницы, с силой порвала его на мелкие кусочки и подбросила в воздух. Тут же схваченные порывом ветра, они, словно лепестки майской вишни, улетели на пожухшие грядки.
Цветут любя… как же без тебя… слова мои забудь… твой путь…
Ливень яростно хлестал по разлинованным клочкам с синими чернилами, омывая девчачью влюблённость осенней беспробудной тоской. Решительным шагом, потеряв по пути мамину калошу, Улька вернулась домой, кинулась на холодную печку, уткнулась лицом в папин брезентовый чехол для машины и зарыдала. Какой же она была дурой! До самого конца верила, что Зойка для Аркашки – лишь объект жалости. Несчастная жертва, которую нужно оградить от обидчиков! Овечка, ради которой приходится отгонять волков! Нет, нет и нет! Теперь он ей, Зойке, накидывает на плечи свою куртку и дует тёплым воздухом в ладошки! Её носит на руках! С ней обсуждает параболы и гиперболы! Рассчитывает фазы Луны и пробирается к сеновалу по звёздам! Рассказывает об Экзюпери, Маленьком принце и Розе! Последние мысли тяжёлой битой ударили по затылку, кровь прилила к носу и выплеснулась на отцовский брезент. Защитная ткань неохотно впитала в себя бурое пятно. «Никогда, никогда он больше не войдёт в этот дом, – билась о виски кровь. – Не было этого лета. Не было верблюда. Не было синеглазого мальчика с длинными ресницами. Это мираж. Это сон. Я сошла с ума. Я чокнутая, не зря так говорила Баболда. Я просто мишигине…»
* * *
Где эта дорога? Иду уже два часа. Мы ведь так же шли между полями. Справа было овсяное, слева ячменное. Или наоборот? Сколько времени? Где сейчас солнце? Где север? Только этот чёртов дождь. И ветер. Он с запада? Или с востока? Невыносимо. Хочется пить. Хочется есть. Ноги хлюпают в рваных ботинках. Вода везде, справа, слева, сверху, внутри. У меня будто бы нет плотности. Плотность – это масса тела, поделённая на его объём. Я вешу шестьдесят пять килограммов. Какой у меня объём? Объём зависит от формы тела. Я овал или параллелепипед? Да какая разница. Почему вода течёт с неба сквозь меня? Почему она меня не огибает? Почему мокрые трусы, почему мокрый желудок? Уже темнеет. Луны нет, звёзд не видно. Я потерялся. Я не найду дорогу. Ни души… Хочу спать… Упаду прямо в поле…
* * *
Из больницы Зойка вернулась в интернат. Директор объявил неделю предучебной подготовки, старшие дети драили пищеблок, палаты, ленинские комнаты, живые уголки и прочие закутки неродного, нетёплого дома, так и не ставшего для Зойки привычным. И хотя здесь все были ей ровней, с таким же убогим, некрасивым детством, рубленными под горшок волосами или тощими на разбавленных щах косами, Зойкина душа рвалась в хлебосольный дом Иванкиных – с Санькиной гармонью, с льющимися из «Балтики» песнями, с мамиными пирогами на пшёнке, с ловкими Улькиными лодыжками, успевающими везде – и на кухне, и в сенях, и на скотном дворе. По неразвитости своей и простодушию Зойка не почувствовала перемен в Улькином состоянии. Иванкина регулярно навещала её в больнице, баловала сладостями, рассказывала новости. Да, в своей манере. Да, немного задрав подбородок и смотря куда-то сквозь стены, сквозь горизонт. Но Зойку это не смущало. Она знала Улькину тонкокожесть и трепетность. В отличие от многих сверстников, Ульянка Иванкина не носила за спиной рюкзачка с говном. Обидчиков прощала, зла не ворошила, глупостей не помнила. Вот и про катание на Боре, которым всяк прудищенец тыкал теперь Зойку в лицо, Улька мгновенно забыла. Или делала вид, что забыла. Разглаживая тяжёлым утюгом белые рубашки для младшеклассников, Зойка с виноватой улыбкой воспроизводила каждую секунду своего спасения: удар Бориной морды о таз, испуганные Аркашкины глаза с каким-то диким электрическим блеском, разорванное, обляпанное комбикормом платье, а затем – тёплые его руки под коленками и в районе талии. Он держал-то Зойку не более трёх минут, но эти руки совсем не сравнятся с сухощавыми корягами тренера Егорыча, тащившего её до больницы. Сердце Макаровой замирало, разогревалось, как утюг, и оставляло ожог на хлопчатобумажном полотне души.
– Аааа, Зойка, дура! Опять сожгла рубашку! О чём только думаешь, падла! – кричала на неё воспиталка, огревая по плечу влажной марлей.
– Да я, да чё опять, ну, подумаешь, погончик пожелтел… – оправдывалась Зойка. – Дай марлю-то, через неё буду утюжить.
В этот момент перед глазами вставала Улька, ловко гладившая ворох школьной формы для братьев и сестёр. Утюг её, будто пушинка, скользил по материи, подлезая стальным носом под самые сложные местечки – шлёвки, карманы, воротнички, красные лычки, пришитые к рукаву: одна лычка – звеньевой, две – глава отряда, три – председатель совета дружины. У Ульки было, конечно, три. Кто ж, если не она. Самая главная, самая первая, самая красивая, самая умная. И руки не из жопы растут. Такие не будут страдать из-за каких-то мальчишек. Лить слезы, мечтать, писать стишочки, записочки с глупостями и прятать у себя под подушкой. Вот с кем не пропадёшь. Надо быть как Улька. Надо держаться Ульки всю жизнь. И после смерти лежать на одном кладбище. В соседних гробах с трубами. И выйти замуж за еврея. Где только его взять? Аркашка-то женится на Ульке, это и козлу ясно. Ну да ладно, всё равно будет защищать. Он ведь такой, ни одну мишигине не даст в обиду. Давно что-то не заходил. Уже несколько дней. Надо проведать. А чё, я не гордая. Я не растаю.
* * *
Когда же наконец рассвет? Бесконечная, ледяная ночь. Подстилка из колосьев совсем не греет. Ладно, хоть дождь кончился. Ветрище неимоверный. Внутри поля он не так чувствуется. А вот высунешь башку – сразу срывает мозги. Зёрна совсем невкусные, почему из них получается такой ароматный хлеб? Дурак, надо было взять побольше ломоть у тёти Шуры. Вчера доел остатки. Везёт же мышам. Они жрут зёрна, им хорошо. Да и шерсть их греет. Почему я не шерстяной? Человек – не венец эволюции, а её выкидыш. Интересно, а если съесть живую мышь? Фу, в ней же кишки. А если поджарить? Когда же восход? Сколько сейчас времени? Ни одной звезды, всё заволокло тучами. Зачем я всё это затеял? Зачем приехал в эти сраные Прудищи? Сидел бы в городе, решал бы задачки, голубей бы ел с пацанами. Голуби на костре лучше, чем мыши. Что сейчас делает мама? Наверное, форшмак. Или плов, как в Ташкенте. Хочу к маме. Мам, услышь меня! Я люблю тебя! Люблю больше всех на свете! А Булька? Люблю ли я Бульку? Бубульку… барамбульку, тара-барам-бульку… Какая тяжёлая башка… Наверное, я умираю…
* * *
Баболда всю ночь стонала. Сухонькое тело её болело повсеместно, включая жёлтые ногти и длинные без седины волосы (вот же чудо природы!). Маруся щелкала в постели костяшками пальцев, ворочалась с боку на бок, прижимала к себе рыжего Архипа, заговаривая разбушевавшийся от непогоды артрит. Максим тёр плечо с застрявшей в мышце пулей и этой же рукой, не просыпаясь, крутил невидимую баранку. Которую уже ночь, а после войны прошло их почти четыре тысячи, вёл он «студебекер» по Военно-Грузинской дороге, чувствовал каждую кочку, каждый изгиб, видел, как срывались в пропасть другие грузовики. Печку затопили впервые с начала лета, и дети, попрыгав туда, обнимали друг друга, а заодно и народившихся от Машки лупоглазых ягнят. Улька сидела у тумбы с ипритовыми шарами, прикладывая ухо к тихонечко играющей «Балтике». Всесоюзное радио транслировало лирику, Улька водила пальцем по шоколадной карболитовой рамке, роняла на кружевную салфетку слезы и икала, измученная любовными страданиями.
– Уленька, ложись уже спать, родная! Утро вечера мудренее, – шептала с кровати мама, жалея горемыку.
Ветрила бился об окна так, будто мечтал и сам спрятаться в доме от кого-то более страшного и могучего. Грядущее мудрёное утро не обещало облегчения. Улька, как учила мама, резко выдохнула и начала составлять в голове план дел на следующий день. Покормить Апрельку, Машку, курей. Вымыть пол. Продолжить читать «Тома Сойера» Марка Твена. Сделать папе подарок ко Дню танкиста. Правда, отец справляет его девятого сентября, но нужно заранее. Взять кусок старого брезента и на нём вышить звезду. Или ватой набить снег, а на него прикрепить танк из бумаги. И написать: «С Днём танкиста!» Нет, так в прошлом году было. «Дорогому папочке-герою!» Да, вот так будет лучше. И погладить платье Баболде. Баболда! Она же обещала открыть сундучок! При этой мысли на душе у Ульки потеплело, будто под ребром проснулся нежный урчащий котёнок. Она вытерла зарёванное лицо краем сорочки и полезла по деревянной лесенке вверх на печку к родным и уютным братьям и сёстрам.
Небесные паруса
Аркашка очнулся от тяжёлого, бредового сна, когда горизонт на востоке посветлел. Дождь чуть накрапывал, небо было похоже на серый ватин, выдернутый из старого пальто и расстеленный на полу. От холода свело ноги, пальцы рук не гнулись. Голова раскалывалась, тошнило, хотелось пить. Он выжал себе в ладонь грязную воду из мокрого рукава куртки и втянул её губами. Мерзкая жижа с привкусом земли и грязной ткани не утолила жажду. Дождавшись окончательного рассвета, Аркашка, шатаясь, встал на ноги, вышел, продираясь сквозь высокие колосья, на пустую дорогу и осмотрелся. Тяжёлый сон хоть и усугубил его физическую немоготу, но ум относительно ночи прояснился, подключив внутреннее чутье и математический расчёт. Гинзбург напряг мозг, проанализировал вчерашний путь, и понял, на каком перекрёстке между полями пошёл не в ту сторону. «Пусть исходный перекрёсток будет точкой А. Мельница – точкой Б, – размышлял он, широко шагая и пытаясь разогнать стылую кровь. – В прошлый раз мы шли от А до Б примерно полчаса. Человек идёт со скоростью пять километров в час. Мы были уставшие, значит, шли медленнее. Допустим, четыре. Одна вторая часа умножить на четыре – два километра. До мельницы два километра. Если идти два километра на юг – вернусь в Прудищи. Скорее всего, север, северо-восток. Солнце встало вон там. Значит, беру левее».
Действительно, минут через тридцать пути Аркашка увидел вдали чернеющую махину с лопастями, которые крутились, как гигантский шар перекати-поля[24]. Хмурым утром мельница выглядела ещё страшнее, чем лунной ночью. Размахивая живыми руками-крыльями в попытке защитить глаза от смертельной зари, она напоминала привидение, выдернутое из вампирского логова на свет. Гинзбург застыл, заворожённый мощью ветряного механизма, и, казалось, мгновенно просох, цепенея от ужаса своей затеи. Медленно подошёл ближе. Мельница оптически выросла, глаза упёрлись в почерневший от времени сруб амбара, поверх него с гулом вертолётного пропеллера носились зловещие лопасти. Ветер сбивал с ног, и Аркашке пришлось прижаться к бревенчатой стене, чтобы не упасть. «За лопасть можно уцепиться, только стоя на амбаре. Высота амбара два с половиной метра, – варила Аркашкина голова. – Нужна лестница. Где-то должна быть лестница. Ищи, дурак».