Энтомология для слабонервных
Шрифт:
Глаза Леи подёрнулись слезами, голубые радужки, словно под лупой, стали ещё более ярками, кукольный подбородок задрожал.
– Святая женщина! – воскликнула она. – Святая русская женщина Евдокия! А знаешь ли ты, что я тоже родила троих сыновей и младший Даниэлик погиб на войне. Только у меня не было надежды, я получила похоронку…
Она беззастенчиво подвинула Зойку, заставив её пересесть, и приблизилась к Ульке, продолжая беседу. Семья замерла, наблюдая за тем, как Лея, избалованная, своенравная Лея, полностью растворилась в Ульке, став искренней и кроткой, простой и душевной. По белым щекам её разлился румянец, подчеркнув морщинки, нажитые в боли, слезах, любви и отчаянии. Вселенская мать Лея, потерявшая ребёнка. Лея, несущая всю жизнь вину перед младшим сыном, не признавшаяся никому в том, что сделала своими руками. Все эти секреты она расскажет только Ульке и гораздо позже. Когда эту же двухкомнатную квартиру Ульяна Гинзбург будет открывать своим ключом, когда станет еженедельно намывать крашеные полы, менять афиши, вытирать пыль с туалетного столика, стряхивать излишнюю пудру с танцовщицы-пуховки (не преминув махнуть ею по своим нежным щекам), готовить суп из ощипанной Зойкой курицы, менять постельное бельё. И наконец, когда они купят дачу, Аркашкиной жене предстоит слушать-слушать-слушать бесконечные рассказы Леи, которая почему-то назначила Ульку личным священником и только ей исповедалась так полно и глубоко, что ушла однажды в мир иной лёгким пёрышком, оставив свои неподъёмные грехи тоненькой русской девочке. Но это всё случится потом. А сейчас – ещё одна фотография из семейного альбома. Ефим ставит на штатив фотоаппарат «Киев-4А», бежит за стол, и на негативе 35-миллиметровой плёнки навеки запечатлён этот странный первый обед. Среди чашек и десерта – опустошённая тарелка супа. Над ней – счастливая великодушная Лея, рядом застенчивая голодная Улька и от пуза наевшаяся Зойка. А ещё – сбросившие гору с плеч Бэлла с Ефимом и перекошенный на краю снимка, очумевший Аркашка.
Когда безумный день подошёл к концу, младший Гинзбург проводил Ульку в общежитие, а Зойку – на вокзал к последней электричке. Домой вернулся за полночь в единственном желании рухнуть на кровать и не разрываться на тысячу кусочков между неуёмной родней. Каково же было его удивление, когда, открыв дверь, он увидел маму-папу и бабку Лею, собравшихся в узком коридоре. Троица стояла в ночных сорочках с голыми ногами, торчащими из мягких тапок. Волосы женщин прикрывала кокетливая сеточка, седеющая шевелюра Ефима стояла колом.
– Что стряслось? – изумился Аркашка, сползая по стене на обувную полку.
– Сын! – серьёзно произнесли родители.
– Внук! – пафосно продолжила Лея.
– Да что ещё, господи, сегодня случилось? Можно я уже расшнурую ботинки? – Бледный Аркашка был готов к любому спектаклю внутри семьи.
– Всё хорошо, – чуть ли не хором ответила троица. – Но ты должен жениться на обеих. Причём Зойон необходимо дать образование, а Бульку научить-таки кушать.
Свадьба
Женился Аркашка, конечно, на одной Ульке. Свадьбу гуляли в той самой двушке, Зойка всю ночь дошивала невесте костюмчик из белого кримплена – юбку по колено и жилетку, подчёркивающую лебединую шею и тонкие гладкие руки. В ателье Макарова нашла недоделанную шляпку с низкой тульей и ловко пришила по краю узеньких полей белый, чуть прикрывающий лоб шифон. Туфли, купленные в Ташкенте Аркашкой, наконец дождались своего часа. Улька выглядела хрупкой статуэткой, моделью, девушкой с обложки, хотя от переживаний сбросила ещё пару килограммов и нажила синяки под глазами, которые Зойка незаметно припудрила Бэллиной пуховкой. Стоял жаркий май, окна и балкон были открыты настежь, в них беспардонно лезло любознательное солнце. За столом собралось человек тридцать. В основном – Улькины сёстры-братья и студенты, сидевшие друг на друге, курившие на балконе, сыплющие шутками и тостами. Из старшего поколения, кроме Аркашкиных родителей, из Прудищ приехал Максим, измученный, седой, но сохранивший остатки природной мощи и кудрей. А также посередине стола, поражая осанкой и манерами, царствовала Эльза. Та самая, у которой Зойка уже как полгода брала языковые уроки. Лея на этом празднике жизни не присутствовала. Месяцем раньше она отбыла к другому своему сыну – Борису – с его женой Груней в Москву. Посадив Лею в поезд, Бэлла с Ефимом зашли в рюмочную, накатили по сто граммов водки, а затем, взявшись за руки, вприпрыжку гуляли по городскому парку, покупая у каждого лотка по два мороженых и воздушному шару. Дома же первым делом Бэлла убрала розово-пионовый сервиз подальше на антресоль, достала обычные разнокалиберные тарелки и чашки, переоделась в простой хлопковый халат, сняла чулки. Ефим, в полосатых домашних кальсонах и майке-алкашке, исполнял корявое антраша[32] в проёме коридора, то и дело расцеловывая хохочущую жену. За день до этого они отправили Борису с Груней радостную телеграмму «Завтра выезжает тчк встречайте». Сегодня же почтальон принёс им язвительный ответ из Москвы: «Приехала тчк на полгода тчк поздравляем зпт ликуйте». Но счастье пожить одним в недавно полученной квартире длилось недолго. Аркашка женился. Бэлла, меняя свадебные тарелки, смотрела сквозь солнечные блики на своего сына и плакала. Его как-то клокасто постригли на этот раз, белая отутюженная рубашка помялась, широкие штаны болтались на исхудавшем за последние месяцы теле. Он от усталости выпил лишнего и выглядел откровенным дураком. Рядом с ним сидела ещё не родная девочка, измученная, в шляпке набекрень, с нетронутой порцией салата на тарелке. Господи, да как же научить её есть! Сама Бэлла мечтала похудеть килограммов на десять последние тридцать лет, но хищный аппетит не позволял ей скинуть ни капли. Она всхлипывала, утирая слёзы рукавом, пока Зойка не забрала у неё кипу тарелок и не воскликнула: «Да что ж вы убиваетесь, Бэлл Абрамна! Лучше Ульки девчонки не найти. Хоть весь земной шар обойдите. Это ж вам подарок Господний!» Бэлла посмотрела на Зойку как на знамение и почему-то сразу же ей поверила. Высморкалась, умылась, опылила себя пуховкой, подкрасила губы огрызком карминовой помады и вышла к столу. В этот момент молодёжь аплодисментами вынуждала скромного Максима сказать тост. Улькин отец, смущённый, не привыкший к речам, встал, поднял дрожащей от волнения рукой бокал, смахнул слезу и крякнул:
– Я ведь эт… Я ведь не понимаю ничего. И говорить не умею. Но вот то, что у меня сваха – королева, эт… факт!
Все бешено захлопали, а Бэлла, как истинная актриса, поклонилась, прижав руку к груди, и счастливо рассмеялась. Максим подошёл, обнял её по-родственному, стыдясь самого себя. Бэлла же, целуя его в щёку, отметила, что таких крупных и широкоплечих мужчин в роду Гинзбургов никогда и не было…
* * *
И вот ещё одна свадебная фотография. Молодожёны и родители на балконе стоят в обнимку, улыбаются. На закатном уже солнце две слившиеся семьи, такие разные, такие непохожие в устоях и ценностях: девочка из русской деревни и еврейский парень с длинной, закрученной родословной. Случайно или божественно соединённые, ставшие одним целым, призванные дышать в унисон, слышать друг друга, вливаться друг в друга, дарить миру новые жизни, продолжая тянуться к небу свежими дерзкими веточками многовекового семейного древа. В центре – стрёмно подстриженный Аркашка и Улька с размокшей от жары завивкой. Слева – всегда бодрая Зойка с тощими крысиными косичками, справа – родители. А рядом с Ефимом и Максимом – та самая царственная Эльза. Впрочем, Эльзой её называла подруга Лея. На самом деле она – Елизавета Павловна Морозова, дочь инженеров Морозовых, работала в посольстве СССР во Франции чуть ли не с 1924 года – начала дипломатических отношений между странами. А ныне давала частные уроки молодому поколению. Брала недорого. Но и таких денег у Зойки не водилось. Познакомились они осенью. Макарова приехала к Эльзе в городскую квартиру и… обомлела. Такого она не видела даже у Гинзбургов. Эльза жила в трёхкомнатной сталинке с высоченными потолками, вычурными карнизами и лепниной вокруг люстр. В кабинете, где она принимала студентов, красовался рояль. В соседней комнате был хореографический станок, на котором с утра до вечера занималась младшая внучка. В спальне – исполинских размеров кровать с настоящим восточным балдахином. Эльза ни с кем её не делила. Муж – тоже дипломат – давно ушёл из жизни. Впервые глянув на это ложе, Зойка подумала, что, если б Эльза жила в интернате, для неё пришлось бы сдвинуть минимум четыре койки. А может, и пять. Лизавет Пална, как стала звать её Зойка, сразу оценила способности деревенской девчонки. Но учить бесплатно было не её принципом. А потому она пристроила Макарову на подработку в городской Центральный дом быта. В пошивочное ателье. Два дня в неделю Зойке доверяли раскладывать и скреплять булавками готовые выкройки на ткани. А позже разрешили резать недорогой материал. Зарплаты хватало ровно на уроки Эльзы. Зойка запомнила эту величественную старуху навсегда. Во-первых, по тому, как та держала спину – будто в её позвоночник был вставлен не то что прут – лист железа. Во-вторых, из-за вечного желания спать, ведь на уроки Макарова приезжала после работы в Доме быта. В-третьих, по причине совершенно удивительного явления: комнаты Эльзы необычно освещались. Пучок последних солнечных лучей из окна разливался по полу, по роялю, по балдахину какими-то фрагментарными брызгами, будто в отдельно взятой квартире солнце просеивали сквозь гигантский небесный дуршлаг. Лизавет Пална знала об этой особенности и специально не включала на закате свет, чтобы насладиться прихотью природы. Ну и, наконец, в-четвертых, не будь Эльзы, Зойка не поступила бы в пединститут и не встретила будущего мужа. А потому, перебирая позже общие семейные альбомы Гинзбургов – Перельманов, она останавливалась на одной плохо пропечатанной фотографии. Снимок ни с того ни с сего сделала внучка-балерина подаренным бабушкой фотоаппаратом «Мир»: в поднятой лакированной крышке рояля отражаются капельки солнца и два лица: благородной спокойной Эльзы и забитой, напряженной Зойки…
Ах да. После смерти Лизавет Палны много лет спустя обнаружилось, что именно над её квартирой под крышей седьмого этажа строители забыли каркасную железную сетку. Секрет солнечной росы в глянце рояля был раскрыт. Но для Зойки он остался волшебным предвестником бурных событий, изменивших её интернатскую судьбу.
Я иду на ум
Дом быта занимал несколько этажей отдельно стоящей высотки в центре города. Зойка, отработав с семи утра в интернате, приезжала сюда сначала на электричке, а затем на трамвае к двум часам дня. Поднималась по широкой щербатой лестнице, входила в стеклянные двери, миновала две конуры – слева и справа, где сидели обувщик и жестянщик и попадала в широкий холл. На первом этаже за такими же стеклянными дверями находились парикмахерская – женский и мужской залы, прокат техники – от утюгов до велосипедов, и огромная прачечная. Чтобы попасть в ателье по пошиву и ремонту одежды, ей нужно было пробежаться вверх по широким ступенькам до второго этажа. Этот небольшой путь доставлял Зойке истинное удовольствие. Проходя мимо обувной мастерской, она втягивала носом запах кожи, краски и клея. Прачечная пахла триалоном и хлоркой. Из дверей проката несло техническим маслом и жжёной материей. А возле парикмахерской она замедляла шаг и набирала полную грудь чудесного воздуха: терпкие, щекочущие ноздри ароматы лаков и одеколонов мешались с парами химической завивки. Зойка была уверена: как только она начнёт резать волосы и подстригать ногти за деньги, а не перед зеркалом в интернатском туалете, жизнь можно считать прожитой не зря.
Раз зимой Макарова поскользнулась на не чищенной ото льда лестнице Дома быта и больно шмякнулась на копчик. Пытаясь собрать себя в кучу, вдруг обнаружила, что у старого серенького сапожка отлетела подошва. Причём отлетела так, что в зияющей дыре показались пальцы и пятка, обтянутые драными хлопковыми чулками. Матюгнувшись, она подобрала подошву и доковыляла до будки обувщика Наума, которому всегда приветливо кивала перед началом рабочего дня.
– Простите, у вас не найдётся какого-нибудь ненужного шнурка, – смущённо пролепетала Зойка. – Привязать подошву.
– Привязать? – Наум улыбнулся одними глазами. – Вы шутите? Вы потеряете её снова ровно через два шага. Снимайте сапог, я починю.
– Но у меня нет денег, – пожала плечами Зойка, – да и если я отдам сапог, то останусь босая. Ведь мне ещё работать до шести. А потом – бежать к преподавателю.
Наум поднял очки на плешивый лоб и осмотрел Зойку. Она балансировала, как цапля, на одной ноге, худая, в задрипанном клетчатом пальтишке и сером пуховом платке, туго замотанном вокруг лица. В зелёных глазах стояли слёзы. Из пикантного носика текли сопли, которые она растирала шерстяной варежкой.
– Какой у вас размер стопы? – спросил Наум.
– Не знаю, – всхлипнула Зойка.
– Давайте сюда вашу ногу, я померяю! – скомандовал обувщик.
Зойка с ужасом замотала головой, вспомнив о дырах на чулках. Наум всё понял, повернулся к полкам с готовой обувью и протянул ей бордовые лаковые туфли.
– Переобувайтесь, – приказал он. – И не капризничайте. Пока поработаете в этих туфлях, а к вечеру я починю ваши черевички. Бесплатно.
Зойка всхлипнула, повернулась к Науму задом, воровато сняла сапоги и всунула стопы в великолепные туфли. Они оказались чуть большеваты, но зато уместили в себя сползшие толстые чулки. Поднявшись в ателье, Зойка демонстративно топнула каблучками и даже отбила нечто похожее на чечётку.
– Ого! Ты чё, Зойк, разбогатела? – спросила её толстая закройщица.
– Эт Наум мне выдал, пока мои сапоги в ремонте, – похвалилась Макарова.
И тут коллектив из четырёх баб дружно запел мелодию мажорной гаммы вверх и вниз.
– Я и-ду на ум (до-ре-ми-фа-соль)! Я со-шёл с у-ма (соль-фа-ми-ре-до).
– На-ум. Надо же было так назвать ребёнка! – засмеялась Зойка.
– А чё. Классическое еврейское имя, – ответили швеи.
В неё словно ударила молния. Зойка не оставляла желания выйти замуж за еврея, но таковые после Аркашки на пути больше не попадались. Она вспомнила тёплые лучистые глаза Наума, лысую голову, справа и слева обрамлённую чёрными остатками кудрей, красивые пальцы с въевшимся в кожу кремом для обуви. Наум выглядел лет на пятьдесят. А может, на двадцать пять. Он был из серии людей, которые рождаются стариками и умирают, не изменившись. Вечером Зойка спустилась в его будку и захлопала от радости. Облезлые ещё утром, измочаленные сапоги теперь выглядели новыми: с толстой, пришитой аккуратными стежками подошвой, подклеенные со всех сторон, подкрашенные серой краской и натёртые до блеска.
– Им бы просохнуть ещё денёк, – вздохнул Наум, любуясь своей работой. – Но вам, принцесса, надо бежать. Понимаю. Не падайте. Не плачьте. И запомните на всю жизнь: размер вашей ноги – тридцать седьмой с половиной.
– Наум, сколько вам лет? – не церемонясь, спросила Макарова.
– Тридцать девять. Летом будет сорок.
Зойка смеялась от радости. Смеялась в трамвае. Смеялась на уроке у Эльзы. Тихо смеялась, закутавшись в одеяло, на своей койке в интернате. Она выросла, но, как помощник воспитателя, спала в тридцатиместной палате, гася нередкие девчачьи разборки и заполночные драки. У Зойки не было плана. У неё не было стратегии. Но было сладкое предчувствие чего-то хорошего, правильного. И всякий раз, когда она видела склонённую над чужим ботинком лысоватую голову, сердце её купалось в земляничном варенье. Однажды весной, забежав в Дом быта, Зойка заметила на двери обувной будки замок и странное объявление, написанное ручкой на тетрадном листе: «С 16 по 22 апреля Наум Перельман не чинит обувь. Спрашивайте его в парикмахерской». Макарова кинулась в парикмахерскую и прильнула к прозрачной двери, впечатавшись в стекло носом и щекой. Перед зеркальной стеной пятеро мастеров-женщин стригли, красили, крутили коклюшки разомлевшим клиентам в креслах. В углу рыжая маникюрша покрывала красным лаком ногти пожилой дамы. Ничего сверхъестественного в недрах этой комнаты не происходило.