ЖАНРЫ

Эпоха пустоты. Как люди начали жить без Бога, чем заменили религию и что из всего этого вышло
Шрифт:

Такая самостоятельность вещей, предупреждал он, может нас ужасать, но может и бодрить как новая возможность, и нам надо избегать объяснений, которые «неизбежно получаются неадекватными». «Бытие не есть нечто такое, о чем можно думать на расстоянии, оно должно вторгаться внезапно, навязывать себя вам». [242] Для Жида логика была психологическим барьером, который мешает нам осознать хаос «другой стороны» – тот хаос, который, по его мнению, изо всех сил пытались показать Бодлер, Сезанн и его друг Валери. По его мнению, «удивление перед миром» должно прийти на смену философии, которая пытается «объяснить» мир. Философии, идеологии – и сюда же относится религия – мешают удивляться.

242

Ibid., p. 105.

Более того, Жид думал, что все организованные системы – наука, религия, философия, теории искусства – эгоистические ограничения, накладываемые на хаотичную реальность жизни, и что потеря себя (или забвение себя), элемент удивления при непосредственном переживании, в момент принятия решения и действия, по сути и есть спасение, когда упраздняется отличие нас от других предметов.

На той же логике строится и его убеждение в ложности идеи единого Я. Он говорил, что на самом деле Я – это «суеверие». «Заглянув внутрь себя, мы не найдем такой жесткой и неизменной вещи под названием Я, но только бесцельные фрагменты воспоминаний, ощущений и эмоций». Жид считал великим открытием Монтеня идею «нестабильности» человеческой личности, «которая никогда не есть, но осознает себя лишь в становлении, а его невозможно фиксировать». Как он любил говорить, «меня нет никогда, я становлюсь». Подобно Йейтсу и многим другим мыслителям начала ХХ столетия, он придерживался такого взгляда на природу человека, который во многом противоречил Фрейду: не существует одного Я, но есть столько Я, сколько мы пожелаем, и новое Я рождается каждый день. «Нас больше «детерминирует» внутреннее, чем внешнее». [243]

243

Ibid., p. 112.

Мы «обречены» быть свободными, говорил Жид, и этот глагол точен, поскольку свобода, полное отсутствие руководящих указаний и готовых решений, может нас пугать. Но лучше, говорил он, чтобы «события натыкались на нашу готовность поменять одно Я на другое, лучшее», нам надо уметь замечать лучшее Я (о том, как это делать, речь пойдет позже). Эверетт Найт сказал об этом так: «Величие Жида заключалось в том, что на протяжении жизни он сопротивлялся искушению быть – обрести «покой» в вещественности». Иными словами, он никогда не думал о себе, что он есть то-то, а не это, он никогда не сопротивлялся изменению. Он думал, что именно страх быть ничем во многом заставлял людей делать ужасные вещи. [244]

244

Roger Kempf, Avec Andr'e Gide, Paris: Grasset, 2000, p. 45.

Все это было контекстом для его знаменитой концепции «щедрого действия». «Философия» (хотя он остерегался такого слова) Жида, его подход к жизни и опыту заключались в том, что если человек лишен внутренних принципов, он существует лишь в своих действиях, и когда он действует, совершает поступки, именно самые неожиданные его действия наиболее аутентичны, потому что здесь у него нет времени думать и его поступки не затемнены эгоизмом. «Щедрый поступок не диктуется корыстью». (Много лет спустя это утверждение надежно обоснует Дитрих Бонхёффер.) Поскольку не существует внешних целей или истин, «единственный стимул к действию есть тот, который дает человеку достоинство и автономию». Так создается ценность; по сути дела это этика, которую кратко можно облечь в такую формулу: «Следуй своим наклонностям, если они ведут тебя вперед. Самодисциплина, отречение от себя есть наиболее достойная форма самореализации». [245]

245

Knight, op. cit., p. 123.

Поскольку Жид ценил конкретное, это породило его представление о том, что нам следует стремиться к «наиболее полному процветанию» того, что в нас уникально, а через наши действия мы должны превосходить себя – то есть пытаться достичь большего, чем то казалось нам возможным сначала. И этого нам поможет достичь, как он думал, не старая религиозная идея «созерцательной жизни», но наша постоянная готовность открывать новый опыт через действия. И наибольшую полноту и завершенность нашего опыта дают действия, в которых мы отрекаемся от себя.

Ложь и общие мифы. Генри Джемс

Не один критик указывал на взаимное влияние двух братьев: Вильяма Джемсома и его «младшего, менее глубокого и более самодовольного» брата Генри. Старший брат жил вместе с младшим весной 1901 года, когда первый писал «Многообразие религиозного опыта», пользуясь услугами машинистки Генри Мэри Велд. [246] Генри прочел завершенную книгу брата в 1902 году, заканчивая свой роман «Крылья голубки». Иногда их творчество настолько переплеталось (обоих, например, завораживали психические болезни), что остряки говорили: Вильям лучше как писатель, а Генри – как психолог.

246

Pericles Lewis, Religious Experience and the Modernist Novel, Cambridge, UK: Cambridge University Press, 2010, p. 57.

Здесь нас больше всего интересует подход Генри к религиозному опыту и к тому, как его понимать (и, возможно, чем его заменить) в современном мире. На одном уровне в его романах заметно то же разделение, что и в «Многообразии» Вильяма, между, с одной стороны, лютеранским и кальвинистским богословием, обращенным в «больным душам», и, с другой – богословием католическим, обращенным к «здравому уму». Это особенно заметно, когда речь идет о проблеме зла. «Здравомыслящий человек склонен к плюрализму и видит во зле не центральный элемент человеческого опыта, но скорее «отходы»… нечто вроде «мусора». В то время как больная душа, напротив, видит в проблеме зла самый существенный факт бытия мира, нечто такое, что можно преодолеть только лишь с помощью сверхъестественных сил». [247] Нельзя сказать, что это точно соответствует тому, что мы найдем в книгах Генри: «Утратив возможность прямого соприкосновения со сверхъестественным, герои Джемса должны принимать мир в его падшем состоянии». [248]

247

Ross Posnock, The Trial of Curiosity: Henry and William James and the Challenge of Modernity, New York and Oxford: Oxford University Press, 1991, pp. 29–34.

248

Lewis, op. cit., p. 55.

Из всех книг Генри в «Золотой чаше» наиболее откровенно говорится о религии и о том, что приходит ей на смену. На одном уровне это книга о Зле – зле «с заглавной буквы», как говорит ее героиня Мэгги Вервер. На другом, и еще более глубоком, уровне речь здесь идет о проблеме, перед которой, по Джемсу, мы оказались в секулярном мире: о проблеме желания. Именно желание есть корень любого зла, и способы выражения желания и контроля над ним в мире без традиционных ритуалов организованной религии есть и главная проблема, и главный источник новых возможностей. Джемса беспокоят именно институты религии и то, как без них обходиться.

Сюжет «Золотой чаши» своеобразно отражает богословские представления о грехопадении, которое сопровождается для Мэгги обретением знания о себе. Начатое в «Золотой чаше» продолжается в более поздней прозе Джемса, но религиозные темы здесь трансформируются в нечто более широкое. Периклс Льюис объясняет это так: «Герои романов Джемса, похоже, не нуждаются в открыто сформулированных религиозных верованиях. На самом деле они живут в таком нравственном мире, где абсолютная мера вещей, связанная с богом или чем-то подобным, уже недоступна». [249] Вместо этого они стремятся привести свои прошлые этические представления в соответствие с новым типом совместной жизни, на которой все еще лежит груз проблемы Зла (и поисков ее решения), всегда выражающегося через желание.

249

Ibid., p. 57.

Генри понимал, что живет в «радикально новой духовной ситуации», в которой обычные церкви играют маловажную роль и где религия все больше становится вопросом личного опыта. [250] Как отмечал Луис Менанд, в «Многообразии» Вильям утверждал, что «бог реален, поскольку реально его воздействие» (см. главу 2, где это обсуждается подробнее). Можно развернуть эти слова: «Невидимый порядок есть, в каком-то смысле, продукт наших представлений, и его истинность невозможно доказать научно, и у нас нет непосредственного доступа к ней, но она может влиять на наши действия в этом мире». В результате, говорит Льюис, в понимании Вильяма Джемса трансцендентные идеи были «общими мифами», и именно их Генри исследовал в своих поздних произведениях начиная от «Золотой чаши».

250

Ibid., p. 60.

В этих книгах он исследовал те механизмы, с помощью которых один человек перенимает какие-то верования у других, и тот факт, что, если человек принадлежит к определенной группе, он должен «принять некоторые представления, причем настолько искренне, что они становятся его собственным опытом… Как считал Джемс, такие общие мифы занимают место традиционных религиозных верований, он часто называл их “священными”». Эти мифы могут включать в себя веру в чьи-то благие намерения, в то, что один человек любит другого, что кто-то добродетелен, это могут быть также негативные представления о природе чьего-то заболевания или о дурных причинах чьей-то удачи. Это ведет, быть может неизбежно, к идее Джемса, что даже ложь может оказаться нравственным долгом, когда ложь есть благое убеждение. Развязка трех его последних завершенных романов – «Крылья голубки» (1902), «Послы» (1903), «Золотая чаша» (1904) – подобно финальной сцене «Сердца тьмы» Конрада, строится «на вопросе, произнесет ли герой «необходимую ложь», чтобы сохранить ту иллюзию, на основе которой хочет жить общество». [251] Далее Льюис говорит, что выражение «как если бы» звучит во всех трех этих книгах, отражая слова Вильяма Джемса, который в «Многообразии», перефразируя Канта, говорит: «Мы можем действовать так, как если бы бог существовал». [252]

251

Ibid., p. 61.

252

William James, The Varieties of Religious Experience, New York: Longmans Green, 1925 (35th imp.). See also Michael Ferrari (ed.), The Varieties: Centenary Essays, Exeter: Imprint Academic, 2002.

Поделиться с друзьями: