Эпопея забытых
Шрифт:
как Гусова Прага поникла во тьму,
ты, кровью омыта, окутана дымом,
примером была для нас самым любимым!
Примером того, как народ не просил
о милости божьей, а недругам мстил;
оружья, припасов, вождя не имея,
стояла ты... Гибелью страшной своею,
без сил, без поддержки, средь огненных стен,
ты, Спарту затмив, превзошла Карфаген!
На церковь войска надвигаются прямо,
встал ужас у паперти божьего храма, —
кровавого торжища враг захотел,
разгула на грудах поверженных тел!
Шрапнель разрывается над колокольней,
а дети и девушки плачут невольно.
Их матери, не совладавши с собой,
забились о камни стены головой
и падали тут же. Другие, седея,
детей удушают рукою своею.
Поднялся тут Кочо — простой чоботарь,
борец обессилевший — старый бунтарь.
Красавицу Кочо зовет молодую,
жену свою с сыном: «Что ж, гибели жду я!
Гляди, что творится... Нас худшее ждет...
Ты все понимаешь? Настал наш черед...
Готова ль ты к смерти?» И мать побледнела.
Лобзанье горячее запечатлела
на лобике детском: «Готова, рази,
но вместе со мною его ты пронзи!»
Заплакал навзрыд ее малый ребенок,
и Кочо увидел, как будто спросонок,
головку ребенка, кровавый клинок,
«С тобой пусть уходит любимый сынок!»
Кровь мальчика с матери кровью смешалась.
И Кочо сказал: «Сил немного осталось,
с собой совладаю — меня им не взять!»
Руками двумя крепко сжав рукоять,
он в сердце направил булатное жало,
а верное сердце унынья не знало,
он пал, побеждая тревогу и страх,
с кинжалом в груди, без испуга в глазах.
И воплями храм сотрясали невесты,
стеная от ран, погибая в бесчестье.
А бог со стены сквозь клубящийся дым
глядел, неподвижен и невозмутим.
Братья Жековы
Под низкою кровлею, на сеновале,
два брата, укрывшись от турок, лежали.
Их чета ушла. Тут старший из братьев
в огне лихорадки, безумный фанатик,
шептал, крепко сжав рукоять револьвера:
«Чего так дрожу я? Иссякла вся вера?
Огонь мою грудь продолжает глодать.
Не хочется здесь, взаперти, погибать.
Ах, мне бы на волю, мне б ринуться в сечу!
Там пулю найду, там погибель я встречу!»
Послышался шум на дворе у дверей,
там кто-то кричал: «Эй, слезайте скорей!»
Хозяина голос: «Слезайте оттуда!»
Вчера — хлебосол, а сегодня — Иуда!
Как слеп и бездушен отчаянный страх,
а он — для ничтожеств — советник в делах.
Неслышно, незримо он в душу вползает,
коварство и подлость в душе порождает:
во власти его, палых листьев желтей,
трусливый отец выдает сыновей,
и мать, выгоняя дитя на дорогу,
трепещет и шепчет: «Мне легче, ей-богу!»
Ни жалости нет у нее, ни любви,
их вытеснил ужас, царящий в крови.
Нет, Жекова не испугать Михаила,
он вихрем взметнулся. Откуда в нем сила?
Он в турок стреляет, крича им: «Назад!»
Но младший бледнеет от ужаса брат.
«Огонь! Окружай!» — заревели аскеры,
и бой разгорелся, нет ярости меры.
От выстрелов стены строенья дрожат,
а Жековы братья у входа стоят,
В руках револьверы, во взгляде решенье:
«Умрем — не сдадимся!» До смерти — мгновенье.
Трепещут сердца их, кровь хлынула в очи,
дерутся с ордою они что есть мочи.
Мякина и сено у них под ногами:
и это защита в сраженье с врагами!
Вдвоем против сотни... Шатается дом,
стервятники кружат над птичьим гнездом.
Но Жековы бьются — прицел у них точен,
убийцы валятся в песок у обочин
и дохнут, как куры в поветрие, в мор,
а кровь заливает разбуженный двор.
«Огня!» — Мустафа закричал разъяренный
и рухнул, стремительной пулей сраженный.
«Поджечь их!» — орет растерявшийся сброд.
И дым ядовитый по сену ползет.
Но тверд Михаил остается, что камень,
а младший, завидя бушующий пламень,
воскликнул: «Сдадимся, иначе сгорим!
Погубит нас этот удушливый дым!» —
«Нет, ты мне не брат!» — старший выкрикнул пылок,
он выстрелил младшему брату в затылок.
Тот рухнул. «Скончался!» — сказал Михаил,
но только на миг револьвер опустил.
«Нет, не опоздаю!» — окутанный дымом,
висок прострелил он, став непобедимым.
И обе души из огня вознеслись,
позора избегнув, в лазурную высь.
Каблешков
Тодор Каблешков (01.01.1851 – 16.06.1876)
О, Каблешков бедный! Народ наш в оковах
не мог даже думать о битвах суровых;
в нем гнев пробудить не могло и само
сгибавшее выю лихое ярмо.
Народ был спокоен. С печатью позорной
он влек свою лямку, отважно-покорный.
С неволей сроднился, ярмом не томим,
затем, что на свет появился он с ним;
с ярмом созревал он, в ярме он родился,
под грузным ярмом по-воловьи трудился.
Улыбчив народ был, хоть часто без сил,
подавленный рабством, как пьяный ходил!
В житье под ярмом он втянулся, как в пьянство.
Со злом примирившись, терпел он тиранство,
что, разум туманя в народе простом,