Эра Меркурия. Евреи в современном мире
Шрифт:
Ко времени окончания университета мы уже не были, в культурном отношении, евреями. Мы были людьми Запада, введенными, как составная ее часть, в культуру, сплавившую ценности Иерусалима, Египта, Греции и Древнего Рима с католической культурой Средних веков, гуманистической культурой Возрождения, идеалами равенства Французской революции и научными концепциями девятнадцатого века. К этому сплаву мы добавили социализм, представлявшийся нам вершиной всего великого, что есть в западной культуре.
Они были, подобно виленским друзьям матери Мандельштама, единым «поколением», шедшим за «светлыми личностями» к «самосожженью» (не своему собственному, как оказалось впоследствии, если не считать тех немногих, кто стал тайными агентами Надежды Улановской). Они были братской армией пророков. Они были «Движением».
По воспоминаниям Исаака Розенфельда о жизни в Чикагском университете в 1930-е годы:
Политические интересы окрашивали все аспекты студенческой жизни. Главный фронт пролегал между сталинистами (преобладавшими в Союзе американских студентов) и троцкистами (действовавшими через местное отделение Молодежной социалистической лиги). Две эти марксистские группы вместе с их сочувствующими и единомышленниками говорили друг о друге с ожесточением, но никогда друг с другом не разговаривали, избегая любых контактов, если не считать враждебных выкриков — а иногда и толчков — на чужих митингах. Политика была повсюду: мы ее, так сказать, ели и пили... Любовные связи, браки, разводы, не говоря уже о дружбе, иногда только на политике и основывались... Политика была формой и содержанием... метафорой всего сущего.
Метафорой всего сущего была не всякая политика. Метафорой всего сущего была советская политика, или социалистическая антисоветская политика, или, точнее, профетическая политика в тени Советского Союза. Дети Бейлки сходились с детьми Годл в том, что История (как будущее, не как прошлое) вершится в Москве. СССР мог идти прямым путем к совершенству, а мог свернуть куда-то не туда; так или иначе, СССР был страной, где давались ответы на проклятые вопросы и велись последние и решительные бои. Большинство тайных агентов, завербованных Улановскими в Америке, были русскими евреями или их детьми, и нет сомнения, что одной из причин культа Троцкого в Америке было то, что он был и евреем и русским: совершенным меркурианским аполлонийцем, грозным воином с очками на носу (он был в этом смысле Израилем 1930-х годов или, вернее, Израилю предстояло стать Троцким следующего поколения американских евреев). По словам Ирвинга Хау, ни одна крупная фигура XX столетия «не соединила в себе так полно и с такой силой, как Троцкий, роли исторического деятеля и историка, политического вождя и теоретика, харизматического оратора и кабинетного критика. Троцкий творил историю и одновременно постигал ее законы. Он был героем-воином, посвятившим всю свою жизнь действию, и интеллигентом-подвижником, верившим в силу и чистоту слова».
Некоторые из американских еврейских бунтарей 1930-х годов были детьми русских еврейских бунтарей — тех самых, которые часами сидели в нью-йоркской публичной библиотеке, перелистывая «канонические и апокрифические писания пророков старого революционного подполья». Для них социализм начинался дома — как бесконечно долгий пятничный вечер, «когда мы все, сидя за самоваром перед хрустальной вазой, нагруженной орехами и фруктами, хором поем Tsuzamen, tsuzamen, ale tsuzamen!!», или как жаркие споры теток и матерей о диктатуре пролетариата и предательстве ревизионистов. Когда Дэниел Белл перешел из иудаизма в Молодежную социалистическую лигу, его семью больше всего беспокоило, к правильной ли секте он присоединился.
Но большинство американских еврейских родителей 1920-х и 1930-х годов не были бунтарями, а потому большинство американских еврейских бунтарей отвергли своих родителей заодно с холодным миром, в который те их отправили. Как и в Европе за пределами Советского Союза, еврейские родители и капитализм по очереди представляли друг друга («общественная эмансипация еврея есть эмансипация общества от еврейства»). Значительная часть ранней еврейской литературы в Америке посвящена еврейским юношам, сомневающимся в своей законнорожденности, и еврейским предпринимателям, продающим душу дьяволу. Молодой человек «из подполья» в «Дороге из дома» (Passage from Home) Исаака Розенфельда ненавидит отца и предпочел бы иметь другого; «подвальный» юноша в «Назови это сном» (Call It Sleep) Генри Рота ненавидим отцом, который предпочел бы иметь другого сына (своего собственного). И Давид Левинский Абрахама Кахана, и Сэмми Глик Бадда Шульберга теряют отцов, теряют самих себя и не производят на свет детей, карабкаясь наверх в поисках богатства и положения в обществе.
Американская дочь Тевье (Бейлка), советская дочь (Годл) и их дети одинаково судили о трех дорогах, по которым шли члены их семьи. Для Дэвида и его матери в «Назови это сном» Нью-Йорк был «пустыней». Для Бориса Эрлиха из «Еврейки» Бабеля Советский Союз был и родным домом, и любимым творением.
Борис показывал ей Россию с такой гордостью и уверенностью, точно эта страна создана была им, Борисом Эрлихом, и ему принадлежала... Впрочем, до некоторой степени так это и было — во всем, и в международных вагонах, и в отстроенных сахарных заводах, и в восстановленных железнодорожных станциях, была капля его меду, меду или крови комиссара корпуса (червонного казачества).
Для Бейлки и ее детей язык и «безъязычие» были источниками муки и изумления; Годл и ее детям «чистые и ясные русские звуки» казались естественными. Дети Бейлки презирали своего отца, Педоцура, нахального бизнесмена и выскочку; дети Годл обожали своего отца, Перчика, революционера-подвижника и трудолюбивого совслужащего. Дети Бейлки были сомнительными евреями и неполными американцами; дети Годл — природными русскими и образцово советскими.
А что же дети Хавы в Палестине? Их московские двоюродные братья и сестры находились слишком близко к центру мира и концу света, чтобы уделять им много внимания (если не считать универсального обещания вечного блаженства), а нью-йоркские были слишком увлечены Москвой (или бизнесом). Не исключено, что одна из дочерей Бейлки предпочитала Эрец Исраэль Советскому Союзу, но ее голосок тонул в хоре мировой революции. Тем временем дети Хавы жили в гуще своей собственной революции — строили, последовательно и не ища оправданий, социализм в одной, отдельно взятой стране. Подобно своим советским братьям и сестрам, они были «первым поколением»: «первым», потому что были сабрами (перворожденными в Йишуве); «поколением», потому что знали, что все они — члены братства вечной молодости и исполненного пророчества. По словам Бенджамина Харшава, «ячейкой общества была не семья, а возрастная группа, имевшая общую идеологию и читавшая новую ивритскую журналистику. Они ощущали себя свидетелями конца всей предшествующей истории: конца двух тысячелетий изгнания и многих тысячелетий классовой борьбы — во имя новой жизни для человека и еврея». Им, как и их советским кузенам, Тевье был ни к чему. Или, вернее, дети Годл жалели Тевье, когда вспоминали о нем: почти все они знали, что Шолом-Алейхем был еврейским Пушкиным, даже если никогда не читали «Тевье-молочника», и многие из них слышали о еврейском театре Михоэлса, даже если никогда в нем не бывали. В Земле Израиля отречение от Тевье было краеугольным камнем нового общества, истинным началом новой жизни для человека и еврея. Как пишет Харшав, «то было общество без родителей, а для подрастающих детей — без дедушек и бабушек; прежнее преклонение перед дедами как источниками мудрости оказалось поставленным с ног на голову, вся жизнь была нацелена на утопическое будущее, которое предстояло создать грядущему поколению».
Американские юноши и девушки сомневались в своих отцах — и иногда отрекались от них. Их советские и палестинские братья и сестры присоединялись к отцам и матерям в отречении от дедов и бабок. Задача «грядущего поколения» состояла в том, чтобы стать достойными родителей, завершив начатую ими отцеубийственную революцию. Как четырнадцатилетний мальчик писал в 1938 году из кибуца Ягур родителям, «я счастлив, что на меня возложили бремя всеобщего блага, точнее говоря, что я сам возложил его на свои плечи и несу... Я хочу, как говорится, служить моему народу, земле, миру, рабочим и всему остальному — хочу все в мире исправить и обновить».
Подобно первому поколению советских людей и истинно верующим из числа их американских кузенов, первое поколение сабр жило в мире, где политика была «метафорой всего сущего». Кибуц, мошав, школа, молодежное движение и вооруженные силы были взаимосвязаны, взаимозависимы и, в конечном счете, подчинены политическому руководству и делу сионистского искупления. Саб-ры любили своих учителей, которые были пророками, и преклонялись перед своими командирами, которые были учителями. В детских садах были «уголки Еврейского национального фонда», аналогичные советским «красным уголкам», а в Палмахе (элитном подразделении еврейской военной организации Хагана) были политические офицеры, аналогичные советским комиссарам. Оба поколения жили в обстановке сплошного и в основном самопроизвольного политического единомыслия, оба выросли среди прижизненно канонизированных святых и свежих могил павших героев, оба осушали болота и заставляли пустыни цвести и оба боролись за слияние личного и общественного в одной героической эпопее вновь обретенного вневременья. Как провозгласил в 1919 году Давид Бен-Гурион, «в жизни трудящихся Земли Израиля нет почвы для различий между интересами личности и интересами нации». И как в 1941 году писал в своем дневнике один молодой сабра, «память о событиях личного свойства» начала затмевать в хронике его жизни «национальный исторический фон»:
Теперь я попробую восстановить равновесие и начну писать о добровольной службе в армии и о тех, кто от нее уклоняется, о смерти Усышкина и смерти Брандайса, о войне в России... Почему бы мне и не писать обо всем этом в моем дневнике? Из этих фактов складывается история, их будут помнить всегда, между тем как личные мелочи выветрятся и будут преданы забвению. Утратятся и исчезнут.
Йишув не был Советским Союзом. Он был маленьким, племенным и беззастенчиво провинциальным. Его единство было полностью добровольным (дезертиров презирали, но не удерживали), а его воинственность направлялась вовне, на легко определяемых неевреев. Он был мессианским, но и одним из многих, уникальным, но и «нормальным» (то есть соответствующим националистическому стандарту, который и сам был в значительной степени библейским). Как писал в 1937 году один из учеников Герцлийской гимназии, «наш народ породил великих, жаждавших свободы героев; из этих героев вышли пророки, предрекшие мир всеобщей честности и справедливости, потому что наш народ — героический и благородный народ; суровая и полная страданий жизнь в Изгнании унизила его, но ему еще предстоит нести свет другим народам».
И сионизм, и советский коммунизм представляли собой апокалиптические восстания против капитализма, «обывательщины» и «химерической национальности». Однако сионизм принадлежал к интегрально-националистическому крылу революции против современности и имел с ним много общего в сфере риторики и эстетики. В 1930-е годы дети Хавы чаще, чем их советские братья и сестры, ходили в походы, занимались физкультурой и пели вокруг костра, больше говорили о здоровом (мужском) теле, более страстно соединялись с природой (в круглогодичной дачной пасторали) и проводили куда больше времени, обучаясь стрельбе. Большевики старались создать идеальное сочетание меркурианства с аполлонизмом; сионисты старались превратить меркурианцев в аполлонийцев. Большевики стирали различия между городом и деревней, строя города; сионисты преодолевали урбанизм диаспоры, строя деревни. Дети Годл хотели стать поэтами, учеными и инженерами; дети Хавы хотели стать вооруженными фермерами и «еврейскими военачальниками». Дети Бейлки хотели стать детьми кого-нибудь другого — предпочтительно Годл.