Эрнита
Шрифт:
Вот как описала мне Эрнита их приезд в Кемерово: «Та часть города, где находились рудники, расположена на горных склонах над рекою Томь; окрестные леса уже оделись в золото и багрянец. В воздухе чувствовался резкий осенний холодок. Если бы не эта неожиданно прекрасная природа, не знаю, как бы я выдержала. С самого отъезда из Нью-Йорка я исполняла в нашей организации обязанности секретаря, и, хотя работа была незначительная и нудная, я была счастлива, что у меня есть занятие. В колонии царил хаос, не хватало квартир, руководство было неумелое, члены колонии, не ожидавшие, что им придется столкнуться с такими трудностями, ворчали. Мой муж предусмотрительно захватил с собой широкий матрац; мы укладывались на ночь поперек этого матраца и спали на нем вчетвером — Леонард, я, главный инженер и его жена; только через месяц нам удалось устроиться удобнее. Грязь, тараканы, клопы, невкусная пища, недовольство, неразбериха, враждебность, с какой относилась к нам часть населения, разоренного хозяйничаньем уцелевших белогвардейцев, до сих пор распоряжавшихся местной промышленностью, были неприятности, ни с одной из которых нельзя было примириться, но ни одна не могла лишить меня мужества. Ведь я понимала, что участвую в великой работе, помогающей рождению нового, лучшего строя, о котором я давно мечтала. Кроме того, я чувствовала, что приношу пользу, и это было для меня огромным счастьем. Всю жизнь мне было ненавистно домашнее рабство женщины, а тут я была от него освобождена и испытывала бесконечное облегчение. Но главное — моя мечта быть свободной, как мужчина, и работать ради всего человечества, несмотря на все испытания, начинала сбываться!»
«А потом, — добавила она, — наступила зима, настоящая русская зима: снега, жестокие ветры, сухой, но пронизывающий холод. Русская администрация, более или менее враждебно настроенная — в ее среде оставалось еще немало белогвардейцев, — предоставила американской организации худшую часть большого казенного здания, а там был такой холод, что мы работали в пальто, валенках и меховых шапках. И работали мы по многу часов, а получали только скромный паек, или пищевой рацион, который был введен в период военного коммунизма. Паек этот состоял из хлеба, картошки и небольшого куска мяса».
Эрнита, по ее словам, была одновременно секретарем, машинисткой, библиотекарем, заведующей почтой, табельщицей, помощницей бухгалтера и т. д. и все делала с охотой. Наконец они с Леонардом получили комнату в лучшем доме этого города, предоставленном американским инженерам и техникам. Но когда Эрнита и ее муж возвращались вечером с работы или приходили домой после ужина, в этой комнате было так холодно, что ничего нельзя было делать и оставалось только лечь в постель. Вначале Эрнита надеялась, что такое событие, как поездка в Советскую Россию, хорошо повлияет на ее жизнь с мужем, но постоянное пребывание вместе — во время еды, работы, сна — только усиливало ее раздражение против Леонарда. Он был всегда рядом, и его характер бесил ее сильнее, чем когда-либо. Кроме того, к несчастью или, может быть, к счастью, в отряде оказалось несколько молодых американцев, а также других иностранных специалистов, и среди них были красивые, смелые и энергичные люди. Большинство из них, как она скоро заметила, были не прочь завести роман со своими товарищами женского пола, а некоторые ухаживали за ней и старались показать себя с лучшей стороны. И хотя ей очень не хотелось самой себе сознаться в этом, каковы бы ни были в юности ее моральные принципы, — она, по ее словам, в то время впервые поняла, какую радость может доставить близость с одним из этих молодых инженеров, который особенно нравился ей и по складу своего ума и внешне. Этой перемены было достаточно, говорила Эрнита, чтобы она задумалась о нравственности или безнравственности своих прежних и теперешних взглядов. Разве она еще совсем недавно не была воинствующей моралисткой? А теперь перед ней встал вопрос о том, что же такое нравственность. Обязана она или не обязана соблюдать ее требования и почему? Смущенная и взволнованная этим новым для нее состоянием, Эрнита невольно стала вспоминать, как она вела себя в прошлом. Сколько лет она ссорилась с Леонардом и другими мужчинами из-за того, что они не могли побороть свои низменные инстинкты, а теперь она ощущала те же порывы в себе.
«Уверяю вас, — заявила она мне однажды, — что я почувствовала глубокое душевное смятение. Бывали дни и ночи, когда мне удавалось взять себя в руки, и тогда я спрашивала, чем же я отличаюсь — если отличаюсь вообще — от всех тех, кого в прошлом так порицала. Я еще не согрешила в том смысле, как я тогда понимала грех, но отлично сознавала, что втайне мне хочется грешить».
Все эти тревоги и размышления привели Эрниту лишь к признанию того, что она вовсе не такая, какой себя считала. Она видела сучок в чужом глазу... Теперь она понимала: ее отталкивали чувственные порывы Леонарда, потому что она по-настоящему его не любила. Эти мысли отнюдь не были приятны. Они кололи ее шипами самообвинения и отравляли презрением к самой себе. Но изменились ли ее новые чувства? Успокоились ли ее желания? Нет, этого не случилось. Напротив, они становились все острее и достигли такой глубины, что она уже не могла им противиться. Ее все больше тянуло к молодому инженеру, и все оживленнее становилась она в его обществе. Леонард, продолжавший любить ее, очень скоро это заметил. Но так как она изо всех сил старалась скрывать свои чувства, он не мог ни в чем упрекнуть ее, хотя всем своим поведением показывал, что замечает происшедшую в ней перемену. Он, видимо, был подавлен и впал в глубокое уныние.
В январе 1925 года Советское правительство, удовлетворенное деятельностью американских инженеров, передало в их руки организацию части промышленности Кузбасса, а они, в свою очередь, изгнали белогвардейских чиновников, которые, прибегнув к обману, сидели здесь до сих пор. В этом районе когда-то шли жесточайшие бои с Колчаком, после чего иные из его сторонников осели здесь. В результате дальнейших перемен Леонард был назначен главным бухгалтером предприятия, но он не знал русского языка, и работа была для него мучительной, головоломной задачей. Примерно в то же время или несколько позже, в связи с введенной ранее Лениным новой экономической политикой (НЭП), оплату труда в колонии стали производить наличными деньгами, и твердолобые теоретики «чистого коммунизма», к которым принадлежали и Леонард с Эрнитой, решили, что Россия изменила тому, что они считали «чистым коммунизмом». Будучи ярыми приверженцами этой идеи, куда более рьяными, чем русские коммунисты, они стали противиться новому способу оплаты, считая его ошибкой, хотя Эрнита, по ее словам, позднее признала публично, что это было с ее стороны наивным заблуждением.
Еще одно обстоятельство породило в эти первые два года немало волнений и вражды (ведь в такой колонии трудно было оставаться в стороне) — речь идет о резком разногласии между американскими коммунистами и сторонниками ИРМ, объединившимися в отряде технической помощи. Поскольку гражданская война кончилась, русские коммунисты стремились строить и созидать, а не разрушать, им нужны были специалисты и организаторы, способные строить, обладающие практическими знаниями (а не руководители забастовок), люди, которые не только хотят, но и могут создать новое государство; между тем колония на одну треть состояла из членов ИРМ, а они способны были только руководить стачками и в идеях Маркса и Ленина разбирались не лучше малого ребенка. Они стремились постоянно что-нибудь взрывать, а не строить или беречь, — между тем взрывать здесь было уже нечего.
Кроме того, в организационном комитете американской колонии было два воинствующих члена ИРМ — решительные, властные люди, они-то в свое время как раз и вербовали участников отряда, и поэтому их нелегко было отстранить. Все члены колонии вложили в нее свои деньги и приехали, надеясь осуществить здесь свою мечту об индустриальной республике. С другой стороны, в отряде было много коммунистов, которые глубоко симпатизировали Ленину и его планам. Отсюда и возникли распри. Первые жалобы членов ИРМ сводились, по словам Эрниты, к тому, что руководству не хватало демократизма, — слишком много было технической автократии, а они с самого начала требовали, чтобы рабочие сами управляли производством. Но рабочие не были ни специалистами, ни администраторами. Они не умели управлять, а потому и не могли. Все попытки, сделанные в этом направлении, говорила Эрнита, показали, насколько такая система (или отсутствие системы) несостоятельна. Теория управления ИРМ сводилась к тому, что каждый технический или общественный вопрос должен решаться на митинге всей колонии, а это вело к спорам, ссорам и угрозам бросить кое-кого из русских инженеров в реку и, кроме того, отнимало очень много времени; вскоре всем, кроме этих упрямцев, стало ясно, что положение создалось невозможное и даже смешное. Поэтому, когда из Москвы прислали правительственную комиссию для расследования, она все-таки отдала производство в ведение колонии, но поставила условием, чтобы дело развивалось, иначе предприятие будет вновь передано государству. Тогда директор, голландец, по фамилии Рутгерс, человек очень способный (предварительно заручившись поддержкой всех членов колонии, не принадлежавших к ИРМ), решительно пресек все эти сумасбродства и организовал работу промышленных предприятий Кузбасса так, чтобы они работали, как и предприятия всех других отраслей промышленности, подчиняясь законам Советской республики.
«Но какой это был удар для моих друзей из ИРМ! — говорила Эрнита. — А также для моих идеалистических взглядов! В Сан-Франциско я всецело разделяла принципы, которыми руководствовалась ИРМ, и, приехав в Россию, долго не могла и подумать о том, чтобы отойти от них. И все-таки мои взгляды изменились. Только остатки присущей мне сентиментальности заставляли меня поддерживать у нас в колонии группу ИРМ в спорах с коммунистами. Ибо, говорила я себе, если даже американцы, разделяющие взгляды Советов и их единомышленников в других странах, в данном случае теоретически и правы, то они слишком придираются и поступают с американцами, членами ИРМ, суровее, чем те заслуживают».
И все-таки, рассказывала Эрнита, настало время, когда, невзирая на все свое сочувствие членам ИРМ, она уже не могла оставаться на их стороне. По ее описаниям, члены ИРМ были слишком большими фантазерами, недостаточно интересовались действительностью и практическими задачами строительства и созидания, столь насущными в ту пору для России; их излишне заботило осуществление собственных прав и привилегий, или, если хотите, свобода и демократия, как они это понимали. И вот Эрнита решила наконец — не слишком резко и открыто, а постепенно, но бесповоротно — перейти на сторону нового правления, так как видела, что оно может сделать для России больше, чем когда-либо смогут сделать члены ИРМ.
Однако Леонард — потому ли, что его жена теперь сочувствовала этой чуждой крайностей группе, или потому, что он начал сомневаться в ее привязанности к нему, — стал на сторону ИРМ и занял позицию, враждебную Эрните. Грубая прямолинейность и смелость ИРМ, бесспорно, импонировали его чувствительной натуре. Он был, по словам Эрниты, стойким защитником угнетенных, но при этом любил разыгрывать героя.
«Мне кажется, ему нравилось становиться в драматическую позу, — говорила она. — И все-таки надо быть справедливой и признать, что его горечь была обоснованна, так как с представителями ИРМ в нашей колонии действительно обошлись тогда слишком сурово — они забастовали, и за это их лишили продовольственного пайка. Тогда они потребовали, чтобы их отправили на родину, но директор Рутгерс уехал в Москву, а главный инженер, русский коммунист, побоялся взять на себя ответственность и отправить людей через всю Сибирь в самую суровую зимнюю пору.
Помню, однажды вечером мы с Леонардом зашли к ним в бараки, — рассказывала она. — У них еще оставалось кое-что от пайка, и они готовили себе ужин в огромной кирпичной русской печи. Стекла маленьких окон были покрыты льдом чуть не в дюйм толщиной. В комнате было дымно, грязно, койки стояли неприбранные. Люди яростно спорили. Но я не вмешивалась и хранила тягостное молчание: ведь я уже не могла соглашаться с занятой ими позицией, и это было тем мучительнее, что все они были хорошие, глубоко честные люди. Как в былые дни в Сан-Франциско, мы спели хором про «пироги на том свете», но для меня прелесть этой песни исчезла. Меня охватила глубокая грусть, — я сознавала, что я уже не сторонница ИРМ, а коммунистка. Они тоже были огорчены, когда я в конце концов совсем отошла от них. Тяжело им было сознавать, что они потерпели поражение. Весной почти все уехали: кто отправился обратно в Америку, кто — в другие области России».