ЖАНРЫ

Есенин глазами женщин
Шрифт:

На переломе осени имажинисты затеяли провести у себя в кафе фестиваль – что-то вроде костюмированного бала.

– В чем вы будете?

– В поддевке, – отвечаю.

Сергей удивлен. А у меня недели за две до того увели в бане единственное пальто, служившее верой и правдой круглый год. Взамен я купила с рук на толкучке коричневую поддевку отличного дамского сукна. Сейчас ее подгоняли на меня.

В чем пришел на фестиваль Есенин, не помню. Кажется, в матросской бескозырке. Да и другие нацепили лишь ту или иную деталь маскарадного наряда. И никаких масок.

Весь вечер праздника Сергей просидел за столиком с Галей Бениславской и с кем-то из ее подруг (из сотрудниц газеты «Беднота»).

На Галине было что-то вроде кокошника. Она казалась необыкновенно похорошевшей. Вся светилась счастьем. Даже глаза – как и у меня, зеленые, но в более густых ресницах – точно посветлели, стали совсем изумрудными (призаняли голубизны из глаз Есенина – мелькнуло в моих горьких мыслях) и были неотрывно прикованы к лицу поэта. Подруга была явно только для декорации – потому и не запомнилась… «Сейчас здесь празднуется, – сказала я себе, – желанная победа. Ею, не им!»

Ко мне подошел журналист-международник Осоргин. Я девочкой еще встречалась с ним в доме моей двоюродной сестры Анны Иосифовны Голобородько. С осени двадцатого года моя Анюта с мужем уже проживали в Берлине и, кажется, возглавляли там газету «Руль».

Осоргин заговорил со мною как со старой знакомой.

– Я не налюбуюсь этой парой! – кивнул он на Есенина и Бениславскую. – Да и как не любоваться! Столько преданной, чистой любви в глазах юной женщины! (Юной шел тогда двадцать пятый год.)

Нашел с кем делиться своими восторгами! Но, значит, мои глаза не выдали ревности. Спасибо, Катя Э. …Кое-чему я у тебя научилась.

Мне отчетливо вспомнилась эта картина примерно полгода спустя, когда я сидела вдвоем с Есениным в книжной лавке, днем, где-то на антресолях, и у нас зашел разговор о Бениславской.

– Да что вы – к Гале ревнуете? Между нами же нет ничего, только дружба! Было, все было, но теперь только дружба!

– Вот потому и ревную.

«Было!» И я знаю точно когда. Фестиваль. Осоргин. Изумрудные, сияющие счастьем глаза.

– Понимаете, – продолжает Есенин, – мне нравится разлагать ее веру. Марксистскую. Она ведь ух какая большевичка!.. Упорная! Заядлая! Она там работает. В Чека.

(Вроде, приврали вы, Сергей Александрович: Бениславская работает в газете «Беднота». Или скажете – по совместительству? Так это или не так, Галина Артуровна не спешит разуверить друга в своих больших «защитных» возможностях.)

Вот как. Сейчас (незадолго до отъезда Есенина с Изадорой Дункан) тебе нравится «разлагать ее веру». А ей нравится… накачивать тебя «новой идеологией», довольно дешево ею толкуемой. Чья возьмет? Вернешься, захочешь сам утвердиться в новой-то идеологии, писать «совсем советские» стихи – «задрав штаны бежать за комсомолом»… Будешь тем крепче держаться Гали… Она, сдается, осилит тебя.

А ведь уже сложился замысел «Страны негодяев». И, знаю, носишься с мыслью дать во всю мощь образ Ленина! Не повторишь теперь, что Ленин «распластал себя в революции».

Еще о Маяковском

Август двадцать первого. «Стойло Пегаса». Ложа имажинистов. Кто-то указывает:

– Смотрите, какая вошла красивая пара!

Есенин:

– А я не знаю, что это значит: «красивый человек», «некрасивый». Лица для меня бывают «умные», «острые», «тупые», «добрые», «выразительные»… Маяковский прекрасен!

Четвертое октября

В те годы, как, впрочем, и теперь, переводя дату своего рождения со старого стиля на новый, люди по большей части запросто присчитывали тринадцать дней, хотя бы и родились в прошлом веке. Так, помнится мне, и Есенин, в том двадцать первом году, отмечал свой праздник не третьего октября, как надо бы, а четвертого.

Итак – четвертое октября. День по-летнему жаркий. В белом кисейном платье без рукавов я захожу в книжную лавку имажинистов поздравить Сергея.

Слова приветствия. И чуть не сразу Есенин мне:

– А вы плохо, Вольпин, выбираете друзей.

– Чем мои друзья вам не угодили?

– Вот вы считаете Сусанну Map другом, у вас для нее и хлеб и дом, a Map дурно о вас говорит.

Я круто повернулась спиной, пряча набежавшие слезы. Нет, не из-за Сусанны – издавна знаю, как легко предают подруги! Совладев с собой, смотрю ему прямо в глаза.

– Запомните, Сергей Александрович (и он уже знает: если назвала по имени-отчеству, значит, сейчас предъявлю счет): я никогда не строю свое отношение к людям на пересудах, на всяких «он сказал», «она сказала». На днях мне поспешили доложить, что я вот считаю Есенина другом, а он… «худо о вас отзывается». Я не изменилась к вам… из-за чьих-то слов… или даже ваших… Знаю сама, кто и как ко мне относится. И дружбу я так легко не предам. Ни дружбу Map, ни вашу.

А сама подумала: может, у тебя и впрямь совесть не чиста, вот и оговариваешь Сусанну – даешь отвод свидетельнице (недаром я дочь юриста!).

Но вечером я не пошла на его шумное празднество.

По большому счету

Год двадцать первый. Осень.

Сижу с Мандельштамом во втором зале СОПО, напротив зеркальной арки. В зеркало вижу: входит Есенин. Легкий кивок, брови сдвинуты. И садится за соседний столик. Один. Я к нему спиной. Мандельштам увлеченно продолжает очередную тираду: кажется, о Петрарке – или о Данте? Я жадно слушаю. Он и повидал, и знает много такого, чего не знаю и не видывала я (а сонеты Петрарки переводил с подлинника). Можно слушать часами. Есенин вдруг вскакивает, обходит мой стул и, картинно став перед моим собеседником, смотрит сощуренным глазом ему в лицо. Затем, сделав дальше полшага, бросает уже через плечо, как бы мимоходом, но веско:

– А вы, Осип Эмильевич, пишете пла-а-хие стихи!

Мандельштам вспетушился было, рванулся вскочить. Но усидел на месте, усмехнулся… Есенин уже прошел дальше – в комнату правления.

– С чего это он?

И, пожав плечами, Осип Эмильевич возвращается к своему кофе и к теме. Однако наш разговор уже не вяжется. Я расстроена и плохо слушаю.

Не позже как через неделю, с глазу на глаз со мной, в домашней обстановке, Есенин сказал убежденно:

– Если судить по большому счету – чьи стихи действительно прекрасны, так это стихи Мандельштама.

(Отмечу попутно: в живой речи у Есенина часто звучал этот эпитет: «прекрасный»…)

– Зачем же тогда…

И я с укором напоминаю Есенину его давешнюю выходку.

– Ну, то… То было как бы в сшибке поэтических школ.

Сшибка школ! При чем тут она, пустой ресторан не эстрада. Просто ревность – не мужская, нет: ревность к вниманию младшего поколения поэтов. Распускаешь, мол, павлиний хвост перед незрелой поэтессой, а та и уши развесила!

Мне вспомнилось (но Есенину я не стала о том рассказывать), как Мандельштам примерно полугодом раньше говорил мне:

Поделиться с друзьями: