Есенин глазами женщин
Шрифт:
Вышли из Политехн<ического>. Идем издалека, решив проследить, где ж он живет. А непосредственно за ним толпа девиц, с возгласами: «Душка Е.!» и т. п. Помню, коробило очень, и обидно было и за него и за себя, хотя мы и шли по другой стороне, не подавая вида, что интересуемся им.
На углу Тверской и Охотного девицы отстали, а мы провожали по всей Никитской, до д<ома> 24, в подъезде которого он скрылся. Было ясно, что <он> живет именно в этом доме. И очень не скоро мы узнали об этой ошибке. Но долго потом этот дом у нас иначе, как «покинутым храмом», не назывался, и по инерции проходили мимо него со страхом и надеждой встретить Е.
В Политехническом музее объявлен конкурс поэтов.
Я и Яна ждем его с нетерпением. Пришли на вечер, заняли наши места (второй ряд, посередине).
Наивность наша в отношении Есенина не знала пределов. За кого ж нам голосовать? Робко решаем – за Е.; смущены, потому что не понимаем – наглость это с нашей стороны или мы действительно правы в нашем убеждении, что Е. первый поэт России. Но все равно голосовать будем за него.
И вдруг – разочарование! Участвует всякая мелюзга, а Е. даже не пришел. Скучно и неинтересно стало. Вдруг поворачиваю голову налево к выходу и… внизу у самых дверей виднеется золотая голова! Я вскочила с места и на весь зал вскрикнула: «Е. пришел!» Сразу суматоха и переполох. Начался вой: «Есенина, Есенина, Есенина!» Часть публики шокирована. Ко мне с насмешкой кто-то обратился: «Что, вам про луну хочется послушать?» Огрызнулась только и продолжала с другими вызывать Есенина.
Есенина на руках втащили и поставили на стол – не читать невозможно было, все равно не отпустили бы. Прочел он немного, в конкурсе не участвовал, выступал вне конкурса, но было ясно, что ему и незачем участвовать, ясно, что он, именно он – первый. Дальше, как и обычно, я ничего не помню [39] .
«Гранд Отель
Пурвилль на море.
19-го июня 1923 г.
Господин Есенин.
Меня уверяли перед моим отъездом, что прилагаются все старания к получению виз для Вас и что Вы уедете на этой неделе. Так ли это? Я узнала в субботу, что Лондон отказывает в транзитной визе, это идиотство, но непреодолимое препятствие. А<йседора?> оставила мне несколько строк, что она Вас отправит в путь с друзьями.
Прошлую субботу выражение Вашего лица мне показалось таким жалостно-болезненным, что я пожелала Вам еще горячей вернуться на милую Вам родину. Вы знаете сами, дорогой господин Есенин, какой заботливостью я Вас окружала и что низко было предположить, что в моем образе действий крылось другое чувство. Мой идеал не сходится с человеком, который Вы есть, кроме того, Вы умеете иногда становиться достаточно неприятным, чтобы заставить забыть, что Вы – очаровательное существо. Но предо мной был только поэт, только мозг, гибель которого я чувствую, спасти который я хотела; это поэта я хотела вырвать из злополучного для Вас бытия, которым является обстановка, в которой Вы пребываете в Париже и везде в Европе с тех пор, как Вы уехали из России. Можно ли подумать без грусти, что уже два года Вы ничего не говорили, что все, что красиво и чисто в Вашей душе, стирается каждодневно от <со>прикосновения с пошлым бытием. Вы только пьете и любите, и вот и все – ничего не остается, так как Вы любите не только сердцем, так как Вы не можете набраться достаточно энергии для того, чтобы спастись от самого себя. Как я буду счастлива, когда мне напишут, что Вы наконец уехали.
Не мне Вам на это указ<ыв>ать. Однако я подчеркиваю, что для приписываемых мне чувств к Вам странно пожелать это расставание навсегда. Ибо в самом деле я Вас никогда не увижу больше. Это немножечко больно, я так хотела бы знать о Ваших достижениях, может быть, найдутся сколько-нибудь великодушные люди, чтобы рассказать мне, что Вы себя вновь обрели, что у Вас чудные творения и, паче всего, что Вы больше не несчастливы. Не осмеливаюсь говорить, что узнаю, что Вы больше не пьете. Вы слишком мало благоразумны, чтобы так много ожидать от Вас. Но если бы Вы могли пить меньше – если <бы> Вы могли поверить, дражайший, что пить так – значит сокращать Ваши дни – Вы подлинно больны, верьте мне; Вас можно теперь еще вылечить, но через несколько месяцев будет слишком поздно. Чувствуете ли, что я Вам говорю очень искренно и что Вам надо быть немножко разумнее, Вы не имеете права <ни> убить поэта, ни понизить человека, каким Вы являетесь.
Вы мне обещали прислать Вашу первую книгу или поэму по возвращении. Это будет одна из моих самых прекрасных радостей, если Вы об этом не забудете. Она будет по-русски, но я дам ее перевести – и пойму, потому что понимаю и люблю русскую душу – как люблю балованное дитя.
Если бы память обо мне могла достаточно долго сохраниться у Вас, чтобы удержать Вас, когда Вы снова склонитесь выкинуть сумасшедшее коленце, если бы я обладала какой-то душевной силой, которая внедрила бы в Вас одну только мудрость: не пить больше, я считала б себя благословенной богами.
Увы, не больше как
Очень преданная Вам
39
Далее следует отступление Г. А. Бениславской. Она приводит письмо, которое Есенин получил во время поездки с И. Дункан по Европе. (Примеч. ред.)
Точная копия записки С. А.:
Списано с поправками, сделанными им же самим (его почерком).
Это было в декабре (может, в конце ноября) 1923 г. С. А. в «Стойле» рассказывал друзьям: 10 декабря десять лет его поэтической деятельности. Десять лет тому назад он первый раз увидел напечатанными свои вещи. Сам даже проект записки в Совнарком составил.
Придя домой, рассказал, что Союз поэтов и пр<очие> собираются организовать празднование юбилея. Мы (я, А. Назарова и Яна) отнеслись очень сдержанно к этой идее – мне было ясно, что у нас, как, впрочем, и на всей планете, венчают лаврами только «маститых», когда из человека уже сыплется песок. С. А. стал с раздражением доказывать свое право на чествование: «А, да. Когда умрешь, тогда – памятники, тогда – чествования. Тогда – слава. А сейчас я имею право или нет… Не хочу после смерти, на что тогда мне это. Дайте мне сейчас, при жизни. Не памятник, нет. Пусть Совнарком десять тысяч мне даст. Должен же я получить за стихи».
Наше молчаливое отношение его очень сердило. Пару дней поговорил. Потом никогда не вспоминал о своем юбилее.
В делах денежных после возвращения из-за границы он очень запутался (недаром к юбилею он именно денег ждал от Совнаркома). Иногда казалось, что и не выпутаться из этой сети долгов. Приехал больной, издерганный. Ему <бы> отдохнуть и лечиться, а деньги только из «Стойла». Писать он не был в состоянии, т. к. пил без передышки. По редакциям ходить, устраивать свои дела, как это писательские середняки делают, в то время он не мог, да и вообще не его это дело было. Часто говорят про поэтов: «он не от мира сего», и при этом рисуется слащавый образ с длинными волосами и глазами, устремленными в небеса – в мечтах и грезах, мол, живет. Не знаю, как вообще полагается поэтам. Знаю одно – С. А. не был таким слащавым мечтателем с неземными глазами, но вместе с тем трудно передать, насколько мучительно было для него это добывание денег. Его гордость не мирилась с неудачами, с получением отказа. Поэтому, направляясь в редакцию, он напрягал все нервы, чтобы не нарваться на отказ. Для этого нужно было переводить свою психику на другой регистр.
Говорят, пишут, вспоминают про него – какой он был хитрый, изворотливый, как умел войти в душу всесильного редактора, издателя и пр<очее>. Но при этом забывают случаи, когда С. А. пасовал, неудачно отстаивал свои интересы – как, например, с продажей своих сочинений Госиздату, когда он, почти не глядя, собирался подписывать договор, и только благодаря сестре (Е<катерине> А<лександровне>) и поэту Наседкину (в этом отношении очень практичному и бывалому) получил от Госиздата 10 тысяч вместо 6 тысяч, на которые он уже почти согласился.
Такая же история была с «Анной Снегиной» (или с «Персидскими мотивами» – точно не помню). Я условилась с частным издателем И. Берлиным продать ему эту вещь за 1000 руб. Предупредила об этом С. А. Пришел Берлин к С. А. и опять завел разговор об этом издании. В конце разговора предлагает за книжку не 1 тыс. р., а всего 600 рублей. И С. А. робко, неуверенно и смущенно соглашается. Пришлось вмешаться в разговор и напомнить о том, что уже условлено за эту вещь 1000 рублей. Тогда С. А. неопределенно заявляет: «Да, мне все-таки кажется, что 600 рублей мало. Надо бы больше!» Выпроводив поскорее Берлина, чтобы переговоры о гонораре вести без С. А., возвращаюсь в комнату. «Спасибо вам, Галя! Вы всегда выручаете! А я бы не сумел и, конечно, отдал бы ему за шестьсот. Вы сами видите – не гожусь я, не умею говорить. А вы думаете, не обманывали меня? Вот именно, когда нельзя – я растеряюсь. Мне это очень трудно, особенно сейчас. Я не могу думать об этом. Потому и взваливаю все на вас, а теперь Катя подросла, пусть она занимается этим! Я буду писать, а вы с Катей разговаривайте с редакциями, с издателями!»
Одно он знал и понимал: за стихи он должен получать деньги. Заниматься же изучением бухгалтеров и редакторов – с кем и как разговаривать, чтобы не водили за нос, а выдали, когда полагается, деньги, – ему было очень тяжело, очень много сил отнимало. И кто знает, кто высчитает – сколько стихотворений могло родиться за счет энергии, потраченной на это добывание. Ведь когда он добивался чего-либо в этом плане, то, вероятно, один он до конца знал, чего это ему стоило, какого нервного напряжения, тем более что в добывании этом он видел что-то унизительное для себя, для своей независимости.
При всем этом надо сказать, что С. А. любил деньги; не раз говорил: «Я хочу быть богатым!» или: «Буду богатым, ни от кого не буду зависеть – тогда пусть покланяются!» Богатый для него было синонимом: «сильный», «независимый», «свободный». Так понимают богатство дети – богатый все может. Так же смотрят на богатство крестьяне: он богатый, ему все можно! Во-первых, ему важно было всегда иметь в кармане деньги, т. е. всегда иметь возможность пользоваться всеми благами и неблагами «культуры и техники» (а он очень ценил и любил в своем личном быту всякие удобства, этой «техникой» предоставляемые!).
Во-вторых, важно было иметь возможность не отказывать назойливой «меньшой братии», которые всякий отказ объясняли скаредностью, да и вообще уважали и уважают кого-либо главным образом за подачки (безразлично – деньгами или натурой!). Правда, и уважение их часто слова доброго не стоит, но, к сожалению, в литературных кругах часто именно они делают погоду.
В-третьих, важно было иметь возможность помочь близким и родным, к нуждам которых С. А. всегда был очень отзывчив.
Тогда он мог быть спокойным и радостным. Имея при себе деньги, С. А. поил и угощал других, но сам пил меньше, вернее, меньше пьянел. Кроме того, по дороге в какой-либо ресторан он всегда мог отвлечься и попасть вместо ресторана в театр или кино, поехать за город. Как часто бывали дни, когда он хотел не пить, провести их спокойно в кругу настоящих друзей и близких. Но, просидев полдня дома, не имея денег даже на кино, не раз в конце вечера сбегал и уж, конечно, трезвым домой не возвращался. Приходил или совершенно без сил, или буйным и раздраженным. Ни в театр, ни в кино, ни на концерт один он никогда не ходил. Любил пойти компанией в несколько человек. Платить приходилось за всех – ясно, что в таком положении на это не было денег.