Есенин
Шрифт:
— Не занято? Я могу присесть?
— Пожалуйста, барышня. — Евдоким смахнул со стола крошки рукавом. — Пододвигайтесь смелее! — В голове его уже загулял хмель, на переносье высыпали светлые капельки пота, колечки усов выгнулись ещё задорнее, круче.
Девушка улыбнулась:
— А я вас помню, вы приходили к папе приводить в порядок его кабинет. Маленькая тогда была...
— Верно, случалась такая оказия. Как же вы меня запомнили?
— По гусарским вашим усам. — Она засмеялась, обнажив ряд белейших влажных зубов. И, повернув голову, внезапно спросила Есенина: — Как вас зовут?
— Сергей.
— Странно, я впервые вижу такую пшеницу на голове.
— Волосы мои выгорели на крымском солнце, пока я ехал сюда.
— А у меня вот никак не выгорают. — Она опять беспечно засмеялась, весенне сверкнула грачиным крылом чёрная грива её волос, брови полетели к вискам.
Из двери выскочил круглоплечий, по-татарски раскосый духанщик, ловко подсунул девушке карточку, та рассеянно пробежала названия блюд.
— Дайте нам что повкуснее и поскорей. Не забудьте бутылку сухого вина, холодного. И накормите моего возницу...
— Всё будет подано. — Духанщик поклонился и отошёл. Вместо него появился официант, проворно забрал грязную посуду, сменил скатерть, раскидал чистые тарелки и приборы, поставил бокалы — всё это небрежно, мастерски, как бы играючи. Есенин следил за его ловкими руками фокусника, а девушка безотрывно, до дерзости смело глядела на него, к смуглости щёк прильнул горячий румянец.
— Вы служите или учитесь? — пытливо спросила она Есенина, нарушая ставшее тягостным молчание.
— Я был в типографии корректором, а по вечерам посещал университет Шанявского. Сейчас нигде не служу.
— Чем же занимаетесь?
— Я пишу стихи. — Он сказал об этом без стеснения, без ложной стыдливости, но и без кокетства и хвастовства, с убеждением в том, что это его главное жизненное дело.
— Стихи? — удивилась она такой неожиданности, и брови её опять стремительно, как ласточки, полетели к вискам. — И они у вас получаются?
— Да. — И сам поразился твёрдости своего ответа.
— Вас что же, уже печатают? — В её вопросе где-то глубоко-глубоко таилась насмешечка.
— Пока немного. И не лучшее.
Евдоким снова подкрутил усы, как-то приосанился: вот, мол, какого я жильца подхватил!
— Может быть, вы прочтёте что-нибудь? — попросила девушка. И тотчас пожалела о своей просьбе: сколько она уже наслушалась стихотворного щебета молодых людей, а то и просто рифмованного бреда.
Есенин всегда с большой охотой читал свои стихи в любые часы суток, в любом месте, любому человеку, вдохновляясь, испытывая при этом чувство ничем не омрачённой радости.
— «Про лисицу», — произнёс он и чуть приглушённо, но чётко стал выговаривать строку за строкой, изредка выразительно и скупо взмахивая рукой:
На раздробленной ноге проковыляла, У норы свернулася в кольцо. Тонкой прошвой кровь отмежевала На снегу дремучее лицо. Ей всё бластился в колючем дыме выстрел, Колыхалася в глазах лесная топь. Из кустов косматый ветер взбыстрил И рассыпал звонистую дробь. Как.желна, над нею мгла металась, Мокрый вечер липок был и ал. Голова тревожно подымалась, И язык на ране застывал. Жёлтый хвост упал в метель пожаром, На губах — как прелая морковь... Пахло инеем и глиняным угаром, И в ощур сочилась тихо кровь.Девушка некоторое время молчала, озадаченная: как этот тихий, стеснительный с виду мальчик может обладать такой покоряющей силой чувства?
— Это напечатано? — спросила она.
— Нет ещё. То, что опубликовано, мне кажется слабым и бледным.
— Первые шаги, Серёжа, всегда робки и неуверенны, — поучал Евдоким. Навалившись грудью на стол, он растопырил сильные и чистые пальцы. — Только ты — ни Боже мой! — не трусь! Не сворачивай с главной дороги на побочные тропы — на простор они не выведут! Как в жизни: сперва ученик, потом подмастерье, а там — глядишь — мастер первой руки...
Есенин улыбнулся: победа, знал он, не даётся трусам, а он жаждет победы — честной, с превосходящими силами своего растущего таланта. И конечно, жаждет славы...
К еде Есенин чуть притронулся, бережно положил вилку рядом с тарелкой и откинулся на спинку стула, разглядывая случайную знакомую. Она вспыхнула под его изучающим и, как ей показалось, снисходительным взглядом и как будто сжалась вся и тоже отложила вилку. Чтобы побороть смущение, она подняла голову, и чёрные глаза её встретились с синими глазами Есенина.
— Пересаживайтесь в мой тарантас. В нём вам будет удобнее. Лошади резвые, быстро домчат...
Есенин дотронулся пальцами до её руки — пальцы его были холодные, а её рука горячая, и девушка вздрогнула, словно окунулась в родниковую воду. И не передалась ли в этом прикосновении извечная тоска в блужданиях за счастьем?
— Благодарю вас. — Есенин едва заметно улыбнулся одними глазами. — Мы с Евдокимом Петровичем как-нибудь доберёмся, надо будет — заночуем в пути, .нам не к спеху.
Евдоким приподнял бокал:
— Предваряя, так сказать, завтрашний обед...
— Сергей остановится у вас?
— В моей мастерской, если позволите. Запах свежих стружек кружит голову!
— Где вы живете, я знаю. — И уже с откровенным любопытством взглянула на Есенина, и он чуть склонил голову, то ли разрешая, то ли приглашая. — До свидания, спасибо за компанию!.. — И пошла между столиков к выходу, отрешённо озирая сидящих, храня под опущенными ресницами некую тайну, словно только что обнаружила клад драгоценностей. Она села в коляску, и вороные сразу взяли рысью.
Скоро Есенина и Евдокима позвали к дрогам — сивая лошадка отдохнула, наелась и бодро затрусила по спуску с перевала. Пассажиры заняли места на возу. Евдоким нагнулся к Есенину:
— Знаешь, с кем ты имел честь сидеть за одним столом? С дочкой нашего богатея, обрусевшего грека Рафтопуллова. У него громаднейшие табачные плантации, виноградники, винные погреба, особняки, пароходы, сотни рабочих... Бывал я у него не раз. Щедрый, между прочим, господин. И дочку эту с малолетства знаю. Бегала, помню, по лестницам. Мне и невдомёк было узнать, как её зовут, а сейчас спросить постеснялся. Хороша, выровнялась девица, красавица!