Эшелон
Шрифт:
Я остановился возле него и сказал:
— Успеем подготовить плавсредства к двадцати четырем часам? Сроки сжатые.
Витя беспечно махнул рукой:
— Успеем. Как штык,
Он встал, потопал сапогами, проверяя, как обернул портянки.
Остался доволен. Подмигнул мне:
— Ну что? Даешь Смоленск?
— Даешь, — ответил я как-то машинально.
С этим кличем шагали мы по сорок километров в сутки, разбивая обувку, натирая волдыри, сдыхая от жажды и усталости, суля Гитлеру всяческие кары. А как не сулить, коли из-за него, разбойника, все наши мучения? Пыль хрустела на зубах, саднили растертые ступни, ремнп врезались в тело. Летали в посвежевшем воздухе, цеплялись за ветки и штыки последние паутинки бабьего лета, ночью выпадала обильная роса. Утром, если шли бездорожно, по траве, сапоги и ботинки были мокрые. Мы так уходились, так намаялись, что спотыкались на каждом шагу.
Спотыкливыми стали и лошади, и, казалось, машины. Дошли!
Вот он, Смоленск. До него каких-нибудь шестьдесят метров. Переберись через реку — и считай, ты в Смоленске. Перебраться — задачка.
Немцы усиливали обстрел. Мины падали на отмели, снаряды — подальше, в ивняке и в слободке, пули пунктирили воду изогнутыми линиями, будто очереди сносило ветерком, сбривали ветки.
Я невольно пригибался, Витя Сырцов спокойненько покуривал, сбивал пепел и насвистывал.
Я глядел на него, на багровый закат, на кусты — по ближней ветке ползла гусеница, подбирая задние ножки к передним и затем вытягивая тело, как бы измеряя пядью: не зря эта гусеница называется пяденицей. Она была жирная, и мне стало противно.
Некстати подумал: гусеницы бывают летом, а эта как-то дотянула до сентября — аномалия; впрочем, война и природу в чем-то нарушила.
Опасливо косясь на правый берег, два солдата катили бревно, оно заворачивало то одним, то другим концом, солдаты ворчали на бревно и друг на друга. Из кустов ясный, как на духу, тенорок:
— Доложу я вам: присуха моя девка-огонь, без меня навряд ли там выдержит, так я прощу ей грех-то…
В ответ два голоса одновременно — баритон и бас, — с расстановочкой, с издевочкой:
— Святоша ты, Пичугин!
— Доживи сперва до окончания войны, после прощай! Добряк-самоучка…
К Сырцову подошел его помкомвзвода, поприветствовав, сказал:
— А ж пару плотов вытягпем, товарищ младший лейтенант.
Первый уже закругляем.
Мой помкомвзвода отдал мне честь, попросил разрешения обратиться и лишь затем доложил, что с нашим плотом. Но я не преминул выговорить ему:
— Пятерик подносишь к головному убору — не забывай пальцы сжимать, а то распустил, как веер…
Тон у меня ворчливый, недовольный. Даже в сумерках видно, как покраснел сержант.
— Виноват, товарищ младший лейтенант. Исправлюсь.
Дежурная и частенько выручающая на фронте фраза на меня не действует, я добавляю с еще большей ворчливостью: "Давно пора. Не рядовой же, а помощник командира взвода…" Понимаю, что это придирки по мелочам и не к месту. Но себя не пересилить.
Понимаю также: Витя Сырцов никогда не мелочится, если уж что-то делает, то по-крупному. В этом, наверное, вся разница между нами. В остальном мы схожи. Может, поэтому и дружим. Хотя оговорюсь: схожи-то мы схожи, но в общем-то мне далековато до Вити. Во всех отношениях.
Я нервничал. Неотвратимо темнело, и темноту эту прожигали раскаленные строчки трассирующих пуль, выедали огнистые разрывы. От взрывов, от зарева пожаров вода стала еще черней. Неуютственно тонуть в такой. Впрочем, и в более светлую, в голубую или синюю, также не тянет. Ежели предстоит тонуть. А утонешь, ежели ранят. Невредимый доплывешь: я умею плавать. Правда, водичка бодрящая, сентябрьская — парок курится. Окунаться не ко времени.
Как пройдет форсирование? Не первое оно у меня. И не последнее, если не приголубит пуля или осколок. Точит тревога.
Въедливей, чем обычно. А надо бы радоваться: дотопали до Днепра, на той стороне древний град Смоленск! Радуюсь как по инерции, тревожусь обостренно, осознанно.
Вызвали к ротному. Он пристроился в ровике и писал на блокпотном листе, подложив планшетку. Я подумал, что сочиняется донесение, но ротный сказал:
— Письмецо. Дочке с жинкой. В Армавир. Они у меня оккупацию пережили. В станицу уходили, прятались, голодали-холодали. Красавицы они у меня. Писаные! Особливо дочка. Бывало, прогуливаемся с ней по улице, а мы любили вдвоем, под ручку, шутим, смеемся, — все оглядываются. Предполагают — влюбленная парочка. Девахи оглядывают нас заносчиво: подумаешь, краля, мы не хуже… Зрелые бабы — любопытничая: что за пара, он вроде постарше? Старухи — ласково, с пониманием: любитесь, милые, и мы в свои годы любились. Дочку эти взгляды смущали, я поперву сердился: "Поглядите у меня!" — затем перестал, даже доволен был: принимают за кавалера. Я ж пацанистый на вид…
Это точно: ротному под сорок, но ни сединки в чубе, на лице пи морщинки, розовощекий, стройный, спортивный. Я спросил, не знаю для чего:
— Сколько дочери-то?
— Девятнадцать, — сказал ротный. — Тебе в невесты годится.
Сватай. После войны.
— Сосватаю, — сказал я.
Мы с Сырцовым жались в ровике, больше тут места не было, и командир третьего взвода, сержант, топтался наверху. Ротный показал на него зажатым в пальцах огрызком карандаша:
— А то с Григорьевым породнимся. Или с Сырцовым? Как, Сырцов?
— С начальством родственные отношения не помешают, — невозмутимо сказал Витя, а сержант глуповато засмеялся.
— Породнимся. Ежели будете оказывать тестю почтение, — сказал ротный. — А вообще, до чего вы все молодые, ужас!
Он помуслил кончик карандаша, однако писать больше не стал, сунул карандаш и листок в планшет.
— Товарищи офицеры! — Запнулся, сообразив, что командир третьего взвода не офицер, поправился: — Товарищи командиры, хочу обратить внимание на следующее…
Ротный говорил о световой и звуковой маскировке, о скрытности при переправе, о взаимодействии взводов при высадке, о расширении плацдарма, который мы захватим, и о прочем предстоящем нам в эту ночь. Он говорил, не повышая голоса, а снаряды вздымали груды земли и водяные столбы, подвывали немецкие самолеты, сбрасывая осветительные ракеты на парашютиках — колеблющееся мертвенное свечение.
Копошась в темноте, люди связывали бревна и бочки кусками проволоки. Я не выдержал, подскочил к ним; упершись коленом, стягивал проволокой концы бревен; когда не хватило проволоки, побежал в лозняк за прутьями, разорвал на лоскуты, свою плащпалатку. Ротный старшина укорил:
— Имущество казенное, младший лейтенант.
А его укорил Витя Сырцов:
— Не придирайся, старшина, Глушков же для обшей пользы…
— Для общей? — ухмыльнулся старшина. — И о личной пущаи пекется: каково будет осенью без плащ-палатки?
Из тыла появился ротный:
— Как с плотами? Нажать, нажать! Я от комбата, через час переправа…
Через час! Я поднял голову — луна, звезды и ракеты на парашютиках. Иллюминация! Славяне стреляют из винтовок и автоматов по парашютикам, сбивают. Но луну и звезды не собьешь.
Вверху воют самолеты. Скоро начнется. Да нет, началось: ниже по течению, на соседнем участке, вовсю замолотили пушки — и на нашем, и на противоположном берегу. Вспышки выстрелов и разрывов кромсали, кровавили ночь. Лучи прожекторов шарили, схлестывались друг с другом, переплетались, как будто стягиваясь в узлы.