«Если», 1996 № 12
Шрифт:
— Нет, неправда, — сказал я. С груди Сейны на меня смотрела женщина с белым лицом. — У меня нет двойника. Ты сама это сказала.
— Нет двойника? Как это у тебя нет двойника? Ты, со своей нейлоновой сабдой, с дурацкими притязаниями на творческие способности и заиканием при виде любой хорошенькой женщины — да ты же ходячее клише!
Она приподняла меня, ухватив за ремень. Затем, повернув лицом вверх, отдернула руку и (по длинному экрану ее бедра плыли воины на кораблях) толкнула меня.
Если бы в этой памяти действовали ньютоновы законы, она бы ушла метров на тридцать в глубину. Или у нее оторвалась бы рука. Но она стояла совершенно спокойно, улыбаясь, а я взлетал в воздух наподобие метательного копья либо дротика с отравленным наконечником. Воздух обжигал мне подбородок, я вращался, как гироскоп, видя попеременно то бледно-синее небо, то разрушенный дом с оврагом.
Потом сооружение затерялось в складках и холмах пустыни, затем и сама пустыня сделалась желтой припухлостью в центре континента (Африки, а не Северной Америки, как я полагал) — и я понял, что Сейна Маркс бросила меня на восток, в направлении Куалаганга, проявив при этом большую, чем необходимо, силу. Потому что голубая, подернутая облаками Земля становилась все меньше. Я выходил на более высокую орбиту или за ее пределы. Затем я увидел Луну.
Луну? Разве эта голая серая скала, потрескавшаяся, вся в выбоинах, — Луна? Где же Дайсоновские остроконечные крыши и модульные колонии? Где роскошные космические порты и искусственные экологии (которые кажутся пятнами светло-зеленой плесени на обращенной к Земле стороне)? А где сотня миллионов людей, заселявших ее глубины?
Луна 2035 года была пустой. Безлюдной и одинокой. И мне предстояло врезаться в нее, проделав башкой кратер. Серый шар стал огромным, заполнил все пространство надо мною. Я представил себе, как бухнусь на гладкую поверхность, покрытую черной блестящей коркой и именуемую Морем. На почве стали различимы долины и плато, поверхность дернулась мне навстречу, как при резком увеличении изображения.
Я крепко треснулся.
Сел, ощущая во рту вкус крови, и понял, что прикусил язык. У меня было ощущение deja vu, уже виденного (возможно, это последние остатки памяти). Я чувствовал запах разогретой пыли, несомненно, аппарат перегрелся. На голове вздувалась солидная шишка.
— Отличная оказалась память, малыш. — Лопоухий сидел на кровати, почесывая в паху. — А вот эту штуку со ртами ты сам придумал?
— Что? Какую штуку?
Лопоухий захохотал.
— Ты же сам показал мне. В этой развалюхе. Что, она правда там была в прежние времена? Или ты ее синтовал сам?
— Да, это синт, — ответил я. — Самое смешное, только что сделанный.
Я встал и подошел к окну. Стоял ранний вечер, закат был похож на одежды, пропитанные кровью, сеть ночных огней разграничивала блоки внизу. Мы тратили время на эту память, время, которое можно было провести в галереях Иерусалима. Либо…
Я отвернулся от окна, схватил сумку с памятью и направился к двери.
— Куда это ты? — спросил Лопоухий.
— Так, погулять.
Он кивнул.
— Не задерживайся. Нам завтра рано лететь.
— Я скоро вернусь.
Я не стал пререкаться с Лопоухим, у меня было более серьезное дело. Я отыскал психолога в башне Спасителя, тремя этажами ниже самого верха. Высокий, с волосатыми руками, с кошачьими движениями, он сидел за каменным столом, занимавшим половину его освещенной свечами пещеры и потягивал через соломинку напиток — густую жидкость того же пурпурного цвета, что и вертикальная прорезь на его бритом затылке. Стол психолога был завален книгами, пластиковыми картами, залапанными записями на кристаллических матрицах, а сам он наблюдал за какой-то процессией на стенном дисплее; над ним находилась свеча белого цвета, и растопленный воск капал на центральную часть монитора, так что красные одежды марширующих превращались в розовые. Не отрывая глаз от дисплея, он спросил:
— Чего ты хочешь?
— Я слышал, что вы лучший психолог на верхних этажах Спасителя.
— Я здесь всего один. — Теперь он взглянул на меня; подбородок и большой кадык были вымазаны пурпурной жидкостью. — Единственный, к кому ты можешь обратиться.
Я прочистил горло и открыл сумку с памятью.
— Что-то не в порядке с моей памятью. — Я вытащил матрицу памяти, которую обещал Лопоухому. — Какое-то искажение, что-то вроде помех, которые…
— Давай, воткни ее. — Психолог казался недовольным. — Не занимай мое время всяческими неартикулированными сожалениями.
У меня на языке вертелась колкость, но я промолчал и шагнул к нему.
— Как?
— Временным выступом вниз.
Я заправил пластинку в его прорезь. Мышцы у него на затылке напряглись. Он прикрыл глаза, уголки губ поползли вниз. Монитор на стене замерцал, погас; снова замерцал, и наконец появилось изображение голого толстого человека с высунутым языком.
— Что за чертовщина? — спросил психолог.
Щеки у меня запылали:
— Так… ерунда. Просто заставка.
Это был мой фирменный знак в юности, предварявший некоторые из более поздних памятей.
Он посмотрел на меня.
— Ты шутник? У меня нет времени на шутки.
— Я, в общем-то, художник.
— А, художник. — Он глотнул пурпурной жидкости. — Это объясняет нерешительность и замысловатость памяти. — Он снова закрыл глаза. Усилием шейных мышц он прокручивал память в своей прорези, изучая ее целиком.
Неприятное, обескураживающее ощущение, когда твою память изучают. Это казалось насилием, посягательством на твои тайны. Именно так это и выглядело в тот вечер, когда я во второй раз увидел пустыню на дисплее, слишком яркую по цвету (кроме того места, где сосулька воска приглушала краски). Я весь съежился, обнаружив второй раз разрушенный дом, стиснул зубы, глядя в бледное пустое небо. И глубоко вздохнул, перед тем как Сейна Маркс должна была появиться и схватить меня.
Но вместо этого я увидел, как из развалин вышли двое загорелых молодых людей. Один нес металлическую коробку, на боках которой играло солнце. Другой тащил клетку с каким-то маленьким существом внутри. Клетка увеличилась в размерах — это было не просто существо, а гомункулус, пляшущая женщина. Синт. Прозрачное синее платье, набеленное лицо. Она высоко подпрыгивала и кружилась. Я сказал:
— Раньше этого не было.
Психолог остановил просмотр. Голос его прозвучал мягко:
— Память разветвлена. Происходящее отражает сознание того, кто вспоминает… Ты сам это придумал?
— В четырнадцать лет.
— Мне нравится. Неплохая техника.
— Но дело в том, — сказал я, — что у меня не было никаких людей. И никакого разветвления.
— Ты подозреваешь чье-то вмешательство. Кто видел твою память?
Я вспомнил, что прошлым летом Сейна Маркс просматривала мою сумку с памятью.
— Кое-кто видел. Не очень много народу. А на прошлой неделе я ее проверял.
— Давай продолжим.
Мы стали смотреть, как молодые люди уселись на трехколесный велосипед. Они поехали по пустыне, вздымая облачко песка. Интересно, чья же это память, перед кем открывалась эта картина? Они разворачивались, тормозили, иногда ехали на двух колесах, подняв третье в воздух. Они подъехали к оврагу позади развалин; теперь они казались далекими, велосипед был размером с муху. («Одиночество», — произнес психолог). Вдруг велосипед свалился в овраг. Он перевернулся раз, другой, затем упал на бок. Половина его оказалась в тени. На обломанном хромированном покрытии играло солнце.