ЖАНРЫ

Если бы я была королевой… Дневник
Шрифт:

Вместо того чтобы объяснить, почему плачу, я описываю, как я плачу! А как объяснишь? Я сама ничего не понимаю, как же так, думала я, запрокинув голову на кушетке, как же так может быть? Значит, у него ко мне ничего не было, или все, что было, – это была шутка, это было оскорбление! А все, что я ему сказала в тот вечер, – он, значит, все забыл? Забыл!!! Несомненно, иначе зачем ему пускаться в этот незначащий разговор, вставляя в него какие-то слова, которые он бормотал так тихо, что я не могла расслышать, а потом он еще добавил, что любит меня, только когда я рядом, что я замороженная, что он уедет в Америку, что он надеется, что я больше не приеду в Рим, потому что когда он меня видит, то любит, а когда нет – забывает. Я очень сухо попросила его не говорить больше об этом.

Нет, не могу писать! Представляете, каково мне и как меня оскорбили.

Я не хотела больше писать, я просто не могу, но какая-то сила меня заставляет писать, пока всего не расскажу, хотя лучше бы эта сила надо мной сжалилась: меня то в жар бросает, то в холод, я дрожу, плачу, хочу сказать о моей гордости, о том, как меня оскорбили, о глупостях и на каждом слове останавливаюсь. <…>

Среда, 17 мая 1876 года

<…> До одиннадцати у нас сидели Папаригопуло и Симонетти, потом ушли, но Потехин остался, видя, что Пьетро не уходит. Мы сразу как ни в чем не бывало вышли в переднюю… <…> Передать наш разговор невозможно. Он раз десять насильно обнимал меня. Наконец я рассказала ему обо всех моих угрызениях совести, обо всех сомнениях, все как есть. <…>

– Я несчастен, я отверженный в этом мире.

<…> Невозможно уследить за его бессмысленными, невообразимыми речами. Скажу только, что он опять повторял, что он меня любит, и говорил так нежно, и глаза у него были такие умоляющие, что я сама подошла к нему, и мы стали, как добрые друзья, болтать обо всем на свете. Я уговаривала его, что есть Бог на небе и счастье на земле. Я хотела, чтобы он верил в Бога, чтобы увидел Его в моих глазах и молился Ему моими устами.

Наконец я отошла от него и сказала:

– Значит, все кончено. Прощайте! Напрасно я все это допустила, мне надо было видеть, кто вы такой.

– Я вас люблю!

– Вы меня любите, и вы… Знаете, будь я одна, я бы, может быть, заплакала от ярости и унижения, но сейчас я могу говорить обо всем этом и даже над этим смеяться.

– Я вас люблю и не хочу принести вам несчастье, со мной вам не будет ни счастья, ни покоя.

– Вы меня не поняли, сударь. Я вам заранее отказываю.

– Нет, нет, я же говорю вам, я страдаю!

– Верю, – сказала я, беря обе его руки в свои, – и мне вас жаль!

– Спасибо и на том.

– Что ж, прощайте. Я уезжаю, я выйду замуж в России и приеду к вам в монастырь в гости.

– Хорошо, а я начну за вами ухаживать. <…>

Странно: мне не было ни страшно, ни стыдно.

– Я вас не люблю, – сказала я, – так что не тратьте зря сил.

– Вы никогда меня не полюбите?

– Полюблю, когда вы будете свободны.

– Когда я умру.

– Но как же мне теперь вас любить, если вы у меня вызываете жалость и презрение? Вам скажут, чтобы вы меня разлюбили, вы и послушаетесь.

– Это правда.

– Это ужасно!

– Я люблю вас, – повторил он в сотый раз, сжимая меня в объятиях, и я не сопротивлялась, я была в восторге, я была вне себя, я прижималась к его груди, не дыша, молча, пока его губы прижимались к моей щеке.

Не знаю, сколько это продолжалось, наверно, долго, но мне все было мало. Я чувствовала, как он весь дрожит, и не смела ни шевельнуться, ни заговорить, чтобы не нарушить очарования. Поймите, я чувствовала восторг и небывалое счастье, и вдруг он – о Господи, сжалься надо мной! – привлек меня к себе еще ближе, и его рука заскользила вдоль моего платья, так что я отпрянула, как пораженная громом. Кровь отхлынула от моего лица, я, наверное, сильно побледнела, потому что он как будто испугался.

[Позднейшая приписка.] Не надо забывать, что я имела дело с итальянцем, даже римлянином, а люди этой породы ни перед чем не отступают: губы у них всегда готовы к поцелую, а ножи к удару.

– О! – воскликнула я спустя мгновение, закрыв лицо руками, сраженная страхом, стыдом, яростью, и попятилась к окну.

– Мне тоже надо выйти на свежий воздух, – сказал он, подойдя ко мне.

– О! – сказала я опять, не отводя рук от лица. – О!

Я была вне себя от стыда и горя.

– Ладно, будет вам, – сказал он, испугавшись. – Уберите руки от лица. Какая вы хорошенькая, нет, сейчас вы уродина, вы вся красная, – говорил он, и голос у него прерывался.

Я сделала движение уйти, не отнимая рук от лица.

– Ну ладно, – говорил он, волнуясь все больше и больше, – ну ладно, ну что такое, почему вы не отвечаете? Ну, умоляю вас, Мари, Мари, ответьте мне хоть из жалости! Пожалейте меня!

– Господи, – пробормотала я, запустив себе руки в волосы и не поднимая глаз, по-прежнему в полной растерянности. – Назад! – крикнула я, когда он попытался взять меня за руку. – Назад, – повторила я, пятясь и глядя на него с отвращением, гневом, болью, изумлением.

– Простите меня! Я с ума сошел, это не моя вина, в иные минуты я теряю голову. Я люблю вас, любовь сводит меня с ума! Простите! Простите! – говорил он вне себя.

– Нет, – мягко сказала я, все никак не в силах опомниться, – нет, довольно, – и опять на несколько мгновений закрыла лицо руками; он тем временем справился с волнением и стал меня спрашивать, что со мной, как в тот вечер, в Валле, когда был тот поцелуй.

Я не знаю, что я ему ответила; я вернулась в гостиную со спокойным лицом и по-русски сказала тете, что монашек сделал мне весьма интересные признания и что я все расскажу ей и Потехину завтра. <…>

(Я никогда его не любила, но романтическое воображение толкало меня на поиски романов.

Этот юный негодяй, вероятно, рассчитывал меня соблазнить. Фу! Ужас.) <…>

Четверг, 18 мая 1876 года

<…>

Вот уже три дня меня преследует новая мысль: мне кажется, будто я умираю. Кашляю, жалуюсь. Позавчера сидела в гостиной, было уже два часа ночи, и тетя торопила меня идти спать, а я говорила, что не все ли равно и что я, наверное, умираю.

– Впрочем, – добавила я, – оно и к лучшему. Я не могу больше так жить, и, если вы не будете меня вывозить в свет, через полгода я умру.

– Ах, – сказала тетя, – будешь так себя вести, и взаправду умрешь!

– Вам же лучше, расходов станет меньше, не надо будет столько платить Лаферьеру! [40]

Тут я зашлась в кашле и откинулась на кушетке, к большому испугу тетки, которая так и вылетела из комнаты, чтобы я видела, как она рассердилась.

Нет, послушайте, я только теперь начинаю понимать, что вчера произошло.

40

Лаферьер – модный парижский портной.

Поделиться с друзьями: