Есть на Волге утес
Шрифт:
СОБИННЫЙ ЗАТОЧНИК
1
Северным волжским ожерельем сыздавна зовутся эти лесные просторы. И неспроста. Родившись где-то в вятских болотах, прямо с севера на юг стремится лесная красавица Ветлуга. Через села Никольское и Троицкое, через Варнавину пустынь несет она свои воды к торговому месту Баки. А отсюда рукой подать до матушки. Волги. У Кузьмодемьянска принимает Ветлугу в свое материнское лоно великая русская река.
Второй самоцветной украсой Волги считают реку Унжу. Течет она от северного Судая через Кологрив на град Юрьевец-Повольский. Течет вровень с Ветлугой, только верст на сто левее.
Третий привесок ожерелья — мятежный староверческий Керженец. Четвертая украса — река Кострома. Она крайняя в ожерелье, от Солигалича до Костромы вьется, петляет в таких диких дебрях, где только и скрываться мятежному, беглому люду.
Сюда и направил стопы неутомимый разинский посланец. За пазухой у него охранная грамота боярина Хитрово, а в голове повеление мятежного атамана — разведать галичские места, донести северному черному люду мысль о том, что зреет на Волге бунт и поднимает крепостных мужиков на убиение бояр, воевод и помещиков донской казак Стенька Разин.
В селе Никольском у Янкн Бочкова пробыл он недолго. Сбнл-сколотил охранную сотню, получил пищали и бердыши и взялся за дело. Не столько охранял владения Богдана, сколько разыскивал в лесу разбойные ватажки, настраивал их на мятежный лад, читал грамоту Стеньки. По весне прибежал на Ветлугу казак Васька Сидоров, нашел Илейку и передал новое повеление атамана — узнать, куда сошлют Никона, сходить к нему и твердо звать на святое дело. Приказ есть приказ — ар азу же послан был в Москву расторопный мужик из сотни по имени Дениско. Тот, возвратившись, сказал— патриарха увезли в Ферапонтов монастырь на Белозеро. Тут уж и думать было нечего — Белозеро от Галича не так далеко.
Увел Илейка охранную сотню в глухие леса, атаманом над ней оставил Софрона Головина, мужика из де-
5 Аркадий Крупняков ревни Корелихи. Озоровать ватаге не велел, приказал сидеть смирно, ждать его возвращения. Сам поехал на Белозеро.
129
2
С Белозерья тянуло холодом, по ночам сильно примораживало, но весна упрямо наступала на Ферапонтов монастырь. Днем над двором поднималось солнышко, согревало землю, снег рыхлел, оседал серыми пластами на мокрую глину. С келейных крыш свешивались ледяные сосульки, слезились говорливой капелью.
Степанко Наумов — царский пристав — лежал на прошлогодней прелой соломе и грелся на солнцепеке. Великая лень и весеннее томление обуяли молодого пристава. Не только пошевелить рукой, голову повернуть не хотелось. Лестница в полуподвальную патриаршью келью, оконце с решеткой намозолили Степанке глаза. Двум приданным Наумову стрельцам хорошо — они караулят ссыльного патриарха поочередно, ночью. Спят как сурки. Себе пристав взял дневной черед и раскаялся. Раньше, в первые годы, было лучше — через оконце говорили они с узником о разных разностях и время проходило быстро. Теперь Никон озлоблен, день и ночь пишет царю письма, бумаги и чернил перевел ^йму. Со Степкой бранится матерно. Да и забранишься, пожалуй. Сколько царю писем послано, а послабления нет. Раньше, бывало, позволялось Никону принимать в келье людей, самому ходить в храм. Пришел царский указ: на ночь келью замыкать и чтоб ни туда, ни оттуда никого, ни-ни. Велено пускать только слуг, кои ему приданы, и более никого. Чем больше пишет Никон писем, тем строгости жесточе. Раньше допускались к нему священники: дьякон Гавриил, монахи Еремка да Демьянко. Теперь велено пускать только монахов.
В полдень Степка забеспокоился. В келью прошмыгнули монахи Еремка и Демьянко — принесли обеденную трапезу, а ему, приставу, стрельцы почему-то еду не несли, хотя время давно приспело. А у Степки кишка кишке кукиш кажет. На голодное брюхо пришла досада. Никон сидит в заточении за грехи перед богом, за вины перед государем, а он-то, Степка Наумов, за что?! В зной, мороз, в пургу торчи около кельи, смотри, следи, доглядывай. А в Москве жена молодая, сын малолетний...
По лужам зашлепали, Степка скосил глаза, увидел—• стрелец тащит котелок со щами. От сердца отлегло, хо* тел побранить служивого за мешкотность, раздумал.
Похлебав щей, пристав еще более разморился, его потянуло на сон. Очнулся в сумерки, заслышав шаги,— в келью снова пробирались Еремка и Демьянко, тащили владыке ужин. Проводив монахов глазами, Степка подумал: «Непогоды вроде пет, а монахи почему-то головы закрыли? И один вроде не Демьянко, а чуть повыше. Надо бы встать, проверить, да лень-матушка навалилась, не стряхнешь ее, сладкую, никак. Опять, наверно, как в минувший раз, монашку Никону ведут. Если Еремка выйдет один—телицу эту застукаю»,—подумал Степка. Но* вскоре из кельи выскочили двое, пристав успокоился, навесил на келью замок, закрыл ставень оконца и, сдав караул подошедшему стрельцу, ушел.
Стрелец залез в будку, поставил бердыш меж колен и приготовился ко сну. Знал, что Никон никуда не денется.
...Как только пристав задвинул ставень, Никон зажег свечу. За время заточения патриарх сильно сдал. Широкая и густая борода поредела н поседела. Могучая грива осталась, но волосы о^г грязи и долгого сидения в затхлости пожелтели. Л1:цо осунулось, приняло восковой оттенок, глаза запали глубоко. Прежним остался только голос — сочный, густой. Никон поднял свечу, подошел к нише в глубине кельи, сдвинул занавеску:
— Выходи с богом, казак.
Из-за тряпья показался человек с лохматыми волосами, всклокоченной бородкой. Он, наклонив голову, вышел из ниши, распрямился. Росту мужик выше среднего, широк в плечах, могуч. Глаза умные, внимательные, людей с такими глазами Никон любил, верил им.
— Ведомо мне: путь твой был зело долог и труден— ложись на одр мой и выспись. После полуночи поговорим.
— Я мог бы и сейчас, отче...
— Не токмо в тебе дело. Глас мой ерихонской трубе подобен, а страж еще не спит. Отдыхай пока — я тем часом государю письмо доконаю.
Казак упал на лежанку и тотчас захрапел. Патриарх очинил гусиное перо, накинул на плечи шубейку, сел за стол, задумался надолго.
Самые тяжкие мысли — о другом заточнике, о том, кого глупые люди шепотком, а то и вслух называют святым, огненноустым радетелем веры истинной. Много, ох, как много сделал Никон, чтоб содрать тот венец с головы своего супротивника, дабы вся Русь уразумела: не святость огненные словеса в уста Аввакума вкладывает, а гордыня и глупство. Куда тому худородному Аввакуму против государя Великия, Малыя и Белыя Руси? Не дано было уразуметь протопопишку, что новое троеперстное знамение — не прихоть государя Алексея Михайловича, Тишайшим нареченного. Крепко прислоняет Русь новая вера к греко-римской церкви. И не только прислоняет, но и делает Русь-матушку заступницей креста византийского. На гордость перед всеми народами, на устрашение султана турецкого.
Не дано было понять этих замыслов царя Аввакуму. За то и сидел на чепи и в Андрониевском монастыре, и в Николо-Угрешском, и в мезенских тундрах мхом питался, а под конец вознеслась его плоть черным, смрадным дымом из деревянного сруба, сработанного пусто-зерскими стрельцами.
Да разве одного Аввакума? Многих человеков, вставших на пути колесницы царской, сокрушал он, Никон. Не хотел тихий царь на душу свою грех брать, Никон доверенным его дел стал. Умным, охочим до устройства государственного был молодой патриарх. Всех сумел утишить: кого в тюрьму, кого в ссылку, кого—на крючья, кому — удавка на шею.