Эстонские повести
Шрифт:
«Не вздумай ты мне сеном здесь сорить. И что ты тут вообще потерял? Что нужно? Будто бы не знаешь. Будто бы и не слышал».
Никогда бы не подумал, что этот маленький тихий старичок вдруг вот так. Всегда был и любезный, и приветливый. Приподнял я с почтением шапку, а сам подумал: доброе слово даже силу вражью ломит. Подошел я поближе и говорю ему честь по чести:
«Знаю, как же не знать. И слышал тоже. Вот только не читал».
«Чего это ты не читал?» — спросил он и стал зыркать по сторонам глазами. Я тоже огляделся и тоже, как он, понизил голос.
«Газету, в которой, говорят, все это было написано».
«Ах да, — сказал он после небольшого раздумья, — было, было. Но с тех пор прошло уже столько времени».
«А вы читали?»
«Да».
«Ой, господин хороший, если она сбереглась у вас, — говорю я ему тогда. — Дайте почитать ее; мы бы со старухой были так вам благодарны».
— Меня тоже упомянул? — спросила она.
— Упомянул. «Мы со старухой». Как-то вдруг получилось, будто само собой. Да и не было тут неправды, разве мы с тобой мало говорили об этой газете?
— И была она у него?
— Нет, не было. Читать читал, но газеты не было. Если он не соврал.
— А ты бы сказал, что мы не задаром.
— Я и сказал, да только у него все же, наверно, не было. Сказал, что была чужая газета, он брал ее у истопника из бани. Прочитал и вернул.
— У истопника из бани, — повторила она.
— Сперва подумал, что хозяин врет, — продолжал он. — Но обманулся — едва спросил, где живет истопник, хозяин тут же пустился в объяснения.
— Ходил спрашивать?
— Ходил, понятно. Сразу пошел, только мужика не было дома. Как сказала жена, уехал в деревню. Да и детишек была полная комната. Поди, сгодилось бы наше сало, да не стал я там лезть со своим горем. Женщина, как знать, поймет ли, еще за шпиона примет; по-моему, истопники эти не самая большая опора власти. Да и кто знает, осталась ли у него эта газетка.
— Но ты же, старый, должен был первым долгом пойти к фельдшеру. Дома другого разговора и не было.
— Не было, да. И дорога туда нехоженой не осталась. Боялся, правда, что не застану его дома. Что тогда делать. Но он, будто на мое счастье, оказался все же на месте. Ходил в аптеку. Не сказал, что торопится куда. Как вошел, сразу с порога:
«О-о, да это же папаша Пагги! В город приехал. Как живете? На чем добрался: на лошади, пешком или на возу с бревнами?»
Сразу стул тебе и сигарету в зубы. Тогда я и поведал ему свою беду. А когда еще напомнил, что у меня с собой почти кило масла и кусок сала, то он посмотрел на меня, будто не понимая. Потом вдруг отвернулся и начал ходить взад-вперед по комнате. Как сумасшедший, чуть не бегом. Долго маршировал, пока не спросил наконец:
«Ах, значит, так, папаша Пагги? Если бы у меня была та газета, я бы получил и сало и масло?»
«Да, задумано было».
«И не пожалел бы?» — спросил он.
«С радостью бы отдал».
«Даже с радостью? — повторил он. — За что? За какую-то паршивую газетенку! За то, чтобы прочесть о расстреле своего сына?»
Он говорил еще. Меня под конец даже злость взяла. И я сказал:
«Но там все-таки было его имя помечено!»
«Ах да, имя! — выдавил он, будто сквозь зубы. — Имя, возраст, национальность и то, что он предал родину. С какой стати вы будете читать это? Об этой кровожадной лжи. Мать все глаза проплачет».
Не стал я ему растолковывать, что слез-то у нас уже и нет. Помолчал порядком, потом сказал:
«Да, все это так, только что поделаешь, если ничего другого о нем у нас не сохранилось».
«Ах, так! — произнес он. — Ах, так!» Прошелся еще несколько раз туда-сюда по комнате и грохнулся пластом на кровать со всего маху — такой огромный и грузный. И тогда я увидел, как он, уткнувшись лицом в ладони, затрясся всем телом. Мужик плакал! Ну что ты тут скажешь. Сигареты лежали на столе. Взял оттуда без спросу сперва одну, выкурил ее, потом и другую, а сам думаю: что ж, поплачь, если это душу твою облегчит.
Потом он все же совладал с собой.
«Поверь мне, — сказал он. — Нет у меня этой газеты. Была она, и, может, я даже сберег бы ее: Калле был моим другом, и смеяться тут нечего, — но я отдал этот номер».
Ну вот, тогда я и узнал, что у Калле в городе имелась зазноба или невеста. Когда я зимой последний раз видел его, он мне сам тоже сказал, что пойдет к кому-то есть крольчатину. Фельдшер знал, что это была Рутть и что дом ее отца, ломового извозчика, стоял в орешнике за каменоломней. Я и то помню, как старый Сассилынг на своей телеге разъезжал по городу, собачонка всегда трусила перед конягой или бежала рядом.
Рутть и унесла фельдшерову газету. Обещала ее принести и, понятно, принесла бы, если бы ее саму вскорости не увели под конвоем…
«Ее-то за какую провинность?» — спросил я у Кивиселья.
«Разве для этого нужна провинность?»
«Все же. По-моему, так требуется».
«Держала кроликов».
«Запрета на них нет».
«Да это же хорошо, даже очень хорошо, что Рутть занималась кроликами, — заверил он. — Чтобы арестовать человека, причина всегда найдется. Придумал что-нибудь — и пожалуйста, преступник готов. Немного иначе обстоит дело с кроликами и свиньями. Цыгане выкармливали свиней — свиней поделили, а цыган арестовали; Рутть держала кроликов — кроликов поделили, а Рутть посадили».
Рассказал, что Рутть теперь ходит вместе с цыганами на полевые работы — охранники спереди и охранники сзади. Будто бы своими глазами видел. Потом еще сказал:
«Ты, старый, помнишь ведь библейскую притчу о том, как римские солдаты делили под святым крестом одежду Иисуса Христа».
— Ты бы спросил у Кивиселья, что он думает, неужто наш Калле был и в самом деле таким большим злодеем, что его надо было убивать?
— Откуда ему знать.
— Надо было все же спросить.
— Он сам начал говорить. Сказал, что не верит в это, пусть хоть на куски его рубят. Посоветовал меньше говорить и думать об этом. Все равно никто концов не найдет.
О-хо-хо!
Когда я собрался уже уходить, он сказал мне:
«Наведайся к Ирме, может, она что-нибудь расскажет тебе. Или даже передаст. Однажды она вроде бы говорила».
Сказал, что к Ирме я не пойду. Не пойду, и все тут.
«Почему не пойдешь? — спросил он. — Что у тебя есть против нее?»