ЖАНРЫ

Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение
Шрифт:

Вспомним Леонида, комсомольского секретаря научной библиотеки, который выделялся среди своих сверстников манерой всегда изъясняться партийным языком активиста. Когда на комсомольских собраниях Леонид делал различные заявления в авторитетном жанре, большинство его сверстников прекрасно понимало, что они адресованы именно им. Когда Леонид предлагал голосовать, они отвечали утвердительным поднятием рук. Когда он заканчивал выступление, они отвечали апплодисментами. Мы знаем также, что большинство сидящих в аудитории комсомольцев не воспринимало слова Леонида буквально. Их утвердительная реакция была не выражением согласия с буквальным смыслом заявлений Леонида, а подтверждением того, что они понимают необходимость участвовать в чисто формальном воспроизводстве этого ритуала. Более того, именно такое перформативное обращение воспринималось большинством сидящих в зале как обращение, адресованное непосредственно им. Именно на него они реагировали. Именно оно приводило к созданию публики своих.

Следует отметить также, что публика своих отличалась и от «контрпублики», которую Нэнси Фрейзер определила в западном контексте как «параллельную дискурсивную сферу, в которой члены подчиненных общественных групп создают и пускают в оборот контрдискурсы и формулируют оппозиционные смыслы своей идентичности, интересов и потребностей» {221} . Очевидно, что в отличие от таких контрпублик публики своих самоорганизовывались не посредством оппозиционного дискурса, не создавая контрдискурсы, обращенные к своим членам (это делали сообщества диссидентов и активно читающих диссидентскую литературу граждан, которые действительно можно рассматривать как «контрпублики»), а посредством самого авторитетного обращения — с одной лишь разницей, что это авторитетное обращение интерпретировалось ими не буквально, а на перформативном уровне. Открытая оппозиция советской системе и авторитетному дискурсу (то есть создание контрдискурса) в публиках своих избегалась. Эти публики были не контрпубликами, а детерриториализоваными публиками — смещенными по отношению и к авторитетному дискурсу активистов, к контрдискурсу диссидентов. Вообще понятие публичности в советском контексте постоянно подвергалось процессу детерриториализации, в результате которого имеет смысл говорить не о советской «публичной сфере», которую якобы можно противопоставить «приватной сфере», а об огромном множестве детерриториализованных публик своих, к которым относились советские граждане [111] .

111

Олег Вите (1996) пишет, что с конца 1950-х годов советская повседневность начала разделяться на две публичные сферы — публичную и nfueamuo-публичную. Первая регулировалась писаными законами и правилами власти, а вторая — неписаными культурными устоями и соглашениями. В этой модели отрицается наличие в советской повседневности некой единой публичной сферы. Однако проблема такого подхода в том, что в позднесоветском обществе существовало множество публик, природа которых не определялась принципами публичности или приватно-публичности, они могли одновременно пересекать обе эти «публичные сферы». Как мы видели на примерах в этой главе, комсомольцы формировались как некое сообщество посредством своего участия в постоянном воспроизводстве формы и изменении смысла идеологических мероприятий комсомола. То есть их практики регулировались одновременно писаными законами и неписаными соглашениями, если пользоваться терминологией Вите. Эта общность комсомольцев была одновременно частью публичной и приватно-публичной сфер — точнее, само понятие «сфера» здесь неуместно. Эти люди относились к одной из множества советских публик, отличающихся от авторитетного понятия «советского народа» (о развитии и изменении советской публичности в постсоветский период см.: Yurchak 2001).

Отметим, что эти публики своих могли иметь разные наименования, принимать различные формы и достигать разного размера, от маленьких групп друзей и знакомых до достаточно больших коллективов знакомых и малознакомых коллег, до огромных толп незнакомых друг с другом людей, к которым авторитетный дискурс обращался одновременно (с экрана телевизора или во время многотысячной демонстрации). Они формировались в комитетах комсомола, инженерных лабораториях, студенческих потоках, школьных классах, музыкальных кружках, туристических походах, всевозможных компаниях, а также во время массовых шествий, одновременного просмотра телепередач и просто нахождения в пространстве советского города, где к случайному прохожему обращались лозунги и призывы на фасадах домов. Самой большой публикой своих был «советский народ», явно отличавшийся от того многомиллионного «строителя коммунизма», которым его называл авторитетный дискурс. Некоторые из публик своих мы рассмотрим подробнее в последующих главах.

* * *

В заключение этой главы отметим, что людей, с которыми мы в ней столкнулись, безусловно, нельзя рассматривать как некий «репрезентативный срез» советской молодежи или даже только комсомольцев того времени. Существовали молодые люди, которые верили в партию больше наших персонажей. Были и те, кто пошел в комсомол из чисто карьерных соображений, без всякой нравственной приверженности определенным ценностям. Особенно много было тех, кто оказался в комсомоле стихийно, попросту достигнув определенного возраста и не имея к этой организации ни слишком большого интереса, ни слишком сильной неприязни. Однако, как уже отмечалось в главе 1, в нашу задачу не входит составить репрезентативный портрет возможных субъектных типов и отношений позднего советского периода. Вместо этого мы хотим вскрыть некоторые внутренние парадоксы советской системы, которые были неотъемлемой частью ее структуры и способствовали ее постепенным внутренним изменениям. Опыт представленных здесь комсоргов, секретарей, рядовых членов комсомола и других людей проливает свет на парадоксальные черты советской системы. Отношение этих людей к системе невозможно свести ни к ее поддержке, ни к сопротивлению ей. Его нельзя описать как бинарное противостояние между нами (обычными людьми) и ими (партией, властью). Это взаимоотношение людей и системы включало в себя парадоксальное сосуществование противоречивых идей и чувств — от приверженности определенным моральным ценностям социализма до отвержения конкретной коммунистической риторики, от веры в важность личного участия в «работе со смыслом» до ощущения безысходности от постоянной рутины и формализма. Именно в результате этой совокупности противоречивых идей и взаимоотношений формировался субъект позднего социализма, публики своих советских людей и способы «нормального» существования в советской системе. Последние не сводились ни к закостенелым идеологическим формулировкам, ни к полному отрицанию коммунизма, ни к позиции «активиста», ни к позиции «диссидента». Какими бы парадоксальными сегодня ни казались подобные способы существования, для многих в те годы именно они были нормой.

Глава 4.

ВНЕНАХОДИМОСТЬ КАК ОБРАЗ ЖИЗНИ

И как у всех у меня есть ангел

Она танцует за моей спиной

Она берет мне кофе в Сайгоне

И ей все равно что будет со мной.

Борис Гребенщиков[112]

Модель Бродского

Размышляя о поколении шестидесятников, Сергей Довлатов писал:

Нильс Бор говорил: «Истины бывают ясные и глубокие. Ясной истине противостоит ложь. Глубокой истине противостоит другая истина, не менее глубокая»… Мои друзья были одержимы ясными истинами. Мы говорили о свободе творчества, о праве на информацию, об уважении к человеческому достоинству{222}.

Довлатов противопоставил эту страсть к ясным истинам иной, новой позиции, с которой он впервые столкнулся в середине 1960-х. Казалось, что люди, ее практиковавшие, не делили советскую действительность на истину и ложь или на моральное и аморальное, так как они воспринимали все события и факты этой действительности как что-то маловажное и мимолетное по сравнению с некими «глубокими истинами». Примером этого отношения в середине 19б0-х был ленинградский поэт Иосиф Бродский. Довлатов пишет:

Рядом с Бродским другие молодые нонконформисты казались людьми иной профессии. Бродский создал неслыханную модель поведения. Он жил не в пролетарском государстве, а в монастыре собственного духа. Он не боролся с режимом. Он его не замечал. И даже нетвердо знал о его существовании. Его неосведомленность в области советской жизни казалась притворной. Например, он был уверен, что Дзержинский — жив. И что «Коминтерн» — название музыкального ансамбля. Он не узнавал членов Политбюро ЦК. Когда на фасаде его дома укрепили шестиметровый портрет Мжаванадзе, Бродский сказал: — Кто это? Похож на Уильяма Блэйка{223}.

Бродский, конечно, осознавал, что советский авторитетный дискурс к тому времени уже был дистиллирован до состояния, которое Якобсон относил к «поэтической функции языка»{224}, — поэтому означающие этого дискурса можно было наделять смыслами из своего собственного мира. Невовлеченность Бродского в смысл авторитетных высказываний была настолько очевидной, что государство в конце концов осудило его за «тунеядство» — официальный синоним этой невовлеченности{225}. Однако к 1970-м годам такая модель поведения более не была уникальной, распространившись среди большого числа городских жителей — представителей последнего советского поколения.

Предыдущее поколение шестидесятников, ровесников Довлатова и Бродского, повзрослело в период либеральных реформ Н.С. Хрущева, между началом 1950-х и серединой 1960-х годов. Поначалу многие из них поддерживали курс партийных реформ того периода, видя в нем искреннюю попытку возврата к тому, что им казалось изначальными, чистыми коммунистическими идеалами, извращенными позднее Сталиным. Однако сворачивание хрущевских реформ в первой половине 1960-х, начавшееся с приходом Брежнева, развеяло эти надежды. В результате большинство этих людей оказалось в состоянии двойственного отношения к действительности, в котором приверженность коммунистическим идеалам все больше смешивалась с критикой советской системы.

В предыдущей главе мы рассмотрели некоторые детали процесса идеологического производства «на местах», в повседневных контекстах позднего социализма, особенно тех, которые соприкасались с комсомольской организацией. Мы показали, что наряду с авторитетными текстами, отчетами и ритуализованными практиками это идеологическое производство порождало также новые смыслы и непредвиденные формы социальности и субъектности, времени и пространства, отношений и языка. В настоящей главе мы продолжим анализ воспроизводства идеологических форм и изменения их смысла, но уже в тех контекстах, которые напрямую не были связаны с идеологией. Предметом нашего внимания будут особые виды отношений с формами и смыслами советской системы, которые вырабатывались в этих контекстах. Эти отношения строились на частичном смещении человеческого существования как бы в иное измерение — находясь внутри системы и функционируя как ее часть, субъект одновременно находился за ее пределами, в ином месте. Пример Бродского иллюстрирует это необычное взаимоотношение с символическим полем системы — в отличие от тех, кто активно сопротивлялся фактам советской реальности и высказываниям советской идеологии, Бродский строил свое существование на неинформированности об этих фактах и высказываниях.

В принципе, подобное взаимоотношение с политической системой, внутри которой находится субъект, не является чем-то уникально советским. В той или иной степени оно существует всегда и везде. Многие строят свою жизнь, не особенно вдаваясь в буквальный смысл действий и риторики государства (в детали политики, законы экономики или принципы работы технических устройств, которыми мы окружены). Однако невовлеченность в буквальный смысл фактов и символов окружающего мира может быть разной не только количественно, но и качественно. Та невовлеченность, о которой мы говорим, не была разновидностью аполитичности, апатии или ухода в себя. Напротив, она подразумевала не только несопротивление фактам и высказываниям системы, но и их полное принятие — однако принятие лишь на уровне формы, при устойчивой неинформированности об их буквальном смысле. Такое отношение к форме и смыслу символов системы стало центральным принципом функционирования всей системы как таковой. Субъект, практиковавший такое отношение, существовал одновременно внутри и за пределами системы — внутри ее институциональных или социальных форм, но за пределами буквальных смыслов, которые с этими формами ассоциировались.

Поделиться с друзьями: