Это мое
Шрифт:
Возвращение на шахту
Когда я вернулся на шахту, первым делом снова началась вся эта рутина — баня, карантин и так далее. Такое ощущение, что они очень заботились о гигиене. Вот, предположим, еще в Ленинграде привозят меня из Большого дома в Кресты — в Большом доме была помывка, в Крестах тоже помывка. Обязательно все начиналось с бани. Так и тут — баня, карантин, работать не надо, все прекрасно. Лето, благодать. Конторские ко мне в гости приходят, потому что мне же через вахту пока нельзя. В общем, началась обычная жизнь.
Я уже писал о том, что у нас в конторе подобралась очень разношерстная и приятная компания. Было много прибалтов, русских, были украинцы, но не западники, а восточные, советские, было много евреев, но они есть всегда и везде. Жаль, я не помню многих фамилий. Но было очень много «добрых людей», как их называл Булгаков устами Христа в «Мастере и Маргарите». Для меня с некоторых пор этот критерий — доброта — приобрел огромное значение. Я чувствую, что человек добрый или недобрый, и для меня этого достаточно. При этом у него, как и у каждого из нас, могут быть свои тараканы — неважно.
Ну вот, например, был такой Гарасев — здоровый, крепкий, чем-то напоминал огромного хряка, причем не объемами, просто такое впечатление производил. У него было такое крепкое туловище — его невозможно было ущипнуть. Он варил компот из сухофруктов на свином сале, такой мясной компот, — это блюдо составляло большую часть его рациона. Без воды, только сухофрукты и растопленное сало.
Был Антонайтис, очень славный человек, прибалт. Или Вальтер Кальдмяэ, эстонец, — рыжий, очень некрасивый молодой парень. Конечно, относительно молодой — он был старше меня, но там все были старше. У него было необычайное свойство краснеть от смущения. Он становился совершенно красным, почти пунцовым. Мы сначала пугались: «Вальтер, что с тобой?» — «Ничего…» Однажды был забавный случай, когда он покраснел настолько, что мы думали — все, с ним очень плохо. Ничего, просто покраснел.
Я уже писал про начальника лагеря, который навел порядок на шахте. Именно при нем у нас открылся ларек — магазинчик, где можно было покупать продукты за свой счет. Дело в том, что за работы мы получали символические деньги — скажем, в то время советский инженер получал около полутора тысяч рублей, наши вольные из-за северных надбавок имели в два раза больше, а нам платили, скажем, рублей сто. А, например, «Беломор» стоил два двадцать, хлеб был копеек по семьдесят. То есть на эти сто рублей мы могли немного подкормиться, купить какого-то курева. Потому что курева вечно не хватало, даже того, что присылали в передачах. Все стреляли. «Дай беломоринку…» Дающему всегда было жалко, он корчил скорбное лицо, но всегда угощали, потому что люди-то были нормальные.
И вот однажды с Кальдмяэ произошел забавный случай. Однажды в ларек завезли огромные трехлитровые жестяные банки сгущенного молока. И началась пытка — как купить? Если на одного, получалось и дорого, и слишком много — как расходовать? Начали объединяться. Мы с Вальтером скинулись и купили эту банку на двоих. Разлили поровну… Немного отвлекусь. Мы тогда работали в новом помещении, построенном по нашему проекту, — одноэтажном каркасно-насыпном здании. И был у нас такой Михаил Иванович Сироткин, который руководил нашей группой. Очень интересная личность — до конца 1930-х он служил советским военным атташе в Японии, знал японский. И был он немного ироничным — бросался колючими, язвительными репликами. Язвительный, но добрый человек, в этих его репликах не было ничего оскорбительного. И вот он узнает, что мы с Вальтером на двоих купили сгущенку, и говорит: «Ну Женька-то, понятно, все слопал. А Вальтер-то небось приличный человек, ему надолго хватит…» Мы смотрим на Вальтера и видим, что он медленно краснеет. Оказалось, что он не удержался и все уже съел.
Еще у нас был Иван Сергеевич Шарков, мужчина в летах, невысокий. После освобождения я как-то заходил к нему. Он жил в Москве в маленькой клетушке, метров семь. Они там жили с женой, которая его дождалась из лагеря, и он этому очень радовался, на его радости даже был легкий налет хвастовства. Он мне рассказывал, что после реабилитации все знакомые и коллеги сразу стали ему говорить, как они его ждали, как верили, как надеялись… А у нас на шахте он был проектировщиком, занимался макетами. С ним тоже однажды была забавная история. Однажды он ушел куда-то на шахту. Мы ведь там довольно свободно себя чувствовали, никто не скажет: «Женька, почему ты отсутствовал на работе полчаса?» Отходили на некоторое время — не проблема, никому до этого дела не было. И вот Шарков отошел, потом вернулся, сел за свой стол, работает, все как всегда. И вдруг мы слышим какой-то странный запах — невероятный, давно всеми забытый аромат свежего огурца, зеленого, только что сорванного. Но этого не может быть! Все молчали, никто ничего понять не мог. Но в конце концов этот одурманивающий запах стал просто невыносимым. И Иван Сергеевич не выдержал: «Ребята, простите, это от меня». Достал из кармана какой-то тряпичный сверток, развернул все эти чистенькие беленькие тряпочки и достал огурец. Свежий! Дело в том, что на шахте была теплица начальника шахты капитана Прискоки. Шарков рассказал, что делал этому капитану — четыре говенные звездочки — какую-то халтурку, и тот дал ему огурец. Конечно, он хотел оставить этот огурец себе, но он даже не подозревал, какой будет от него исходить аромат и как мы все от него с ума посходим. Он решил нас угостить. Но мы-то все люди деликатные: «По тоненькой пластиночке, по миллиметровой, только чтобы вкус почувствовать, не больше…» Фантастические были ощущения.
К слову, о капитане Прискоке. Какой бы большой ни была шахта — а Капитальная была очень большой, — там все равно везде, в том числе и в бухгалтерии, работали зэки. И все обо всем знали. Однажды сорока на хвосте принесла новость: «Прискока уходит в отпуск. Знаете, сколько ему насчитали? 74 тысячи…» 74 тысячи рублей! Притом что автомобиль «Победа» тогда стоил 16 тысяч. Откуда? А вот насчитали — отпускные, премиальные, перевыполнения планов, то-се. Он и на шахте жил как царь и бог. Однажды он из отпуска, во время которого был в Москве, привез игрушечную немецкую железную дорогу, очень качественную и очень дорогую. В столярке, которая, естественно, тоже имелась на шахте, капитану сделали специальный деревянный стол, очень большой и высокий, на котором он установил эту штуку. И он там играл в железную дорогу, но не один, а с офицерьем. При этом они страшно напивались и баловались — например, подкладывали под рельсы окурки, чтобы посмотреть, как поезд будет падать. Сорокалетние мужики вели себя как малые дети, которым все позволено. Мы это все знали по слухам. Мы вообще капитана видели редко — он заходил на шахту на полчаса, да и то не каждый день. Но это было и не нужно — среди зэков существовала какая-то порядочность в том, что касалось труда. Не косили люди. Никто не перечитывал твои еженедельные отчеты, никто не проверял, но к труду относились по-человечески. К тому же каждый дорожил своим местом.
Если продолжать вспоминать хороших людей, то обязательно нужно упомянуть Мишу — его все звали по имени, хотя ему было, наверное, под шестьдесят. Миша Евтихин — добрейший, наивнейший человек, инженер. У него была язва желудка, он не все мог есть, а рядом с такими людьми обязательно крутился какой-нибудь прилипала, как у рыбы, — человек, который за ним подъедал. У Мишы был Сашка Любимов, неприятненький человечишка, с паскудинкой. Он как-то просочился в проектную контору еще до меня, хотя на воле работал тапером в кинотеатрах.
Еще был хороший человек по фамилии Румбешт — шахматист, который на воле принимал участие в сеансах одновременной игры, выигрывал. И в лагере тоже играл, если была возможность.
Жизнь на нашей шахте было обустроена более или менее — мы не жаловались. Только одна штука была никудышна я — маленькая халабуда, которая называлась КВЧ, культурно-воспитательная часть. Нужды в этой КВЧ никакой не было — даже кино и всякую самодеятельность показывали в большой столовой. А КВЧ — это был такой клуб по интересам, в который по вечерам набивались толпы. Надо заметить, что среди зэков было очень много профессиональных артистов. Например, среди наших был князь Ухтомский — известная в свое время фамилия. Когда в 1946 году кончилась советско-японская война, в Шанхае взяли много русских эмигрантов и отправили в лагеря, и среди них — князя Ухтомского. Это был солидный человек, хороший, невеликого ума, как и положено князю. И он в этом КВЧ сидел и рассказывал, целые лекции устраивал.
Ухтомский умер на моих глазах в стационаре — присутствовали я, Борода и врач Ионов — старик, очень хороший врач. А Борода — Николай Дмитриевич Сабуров, бородатый, старше меня, на тот момент ему было уже под пятьдесят. Он был архитектором с огромным тараканом в голове. В любой нормальной компании обязательно есть свой чудак, так вот, он был таким чудаком. Ему в голову постоянно приходили сумасшедшие идеи, дурацкие, неосуществимые. Одно время он носился с идеей постройки в Воркуте огромного Дворца культуры. Его потом построили, но по другому проекту и после хрущевскоо указа о борьбе с излишествами, то есть без задуманных колонн, капителей и так далее. А Борода замыслил безумное здание, в половину города и вышиной до небес, с поднимающимся потолком, с зимними садами, с пальмами… Его идеи никому не вредили, над ними просто посмеивались, а сам он над тем, что придумывал, трудился упорно. Потом он свои труды переплетал и отправлял в Москву на экспертизу. У него была прекрасная память, он помнил очень много стихов, и я их записывал в тетрадь — эта тетрадь долго хранилась у меня, потом я ее, кажется, отдал в «Мемориал». А когда меня освободили, он был последним зэком, которого я видел. После освобождения мы с ним общались, ходили друг к другу в гости.
Еще был москвич Гольдштейн, архитектор. У него был странный архитектурный почерк. До ареста он долго работал на Украине и подцепил там свойственную украинцам щирость, стремление к аляповатости — вот как на Крещатике. Говорят, после освобождения он вернулся в Москву и покончил с собой. То ли от него жена ушла, то ли еще что-то. И еще нельзя не вспомнить Юрку Шеплето, тоже архитектора. Очень пронырливый парень.
Правда были замечательные люди. Федя Жадкин — чудесный человечек, очень длинный и очень худой. Потом, много лет спустя, уже после Воркуты, он вдруг появился у нас на пороге совершенно не изменившимся. Или вот Курбатов и Шибаев — они все время ходили вдвоем, мы их по отдельности и не воспринимали. Они были сыновьями владельцев нескольких шахт Донбасса, очень талантливые горные инженеры. Они сидели с дела Промпартии, с 1930-х.