Это мое
Шрифт:
Мы долго работали в одном проектном институте, в 5-м, работали в разных частях города — на Обводном канале, потом на Фонтанке, 41, где Ленконцерт, потом перебрались на Кантемировскую набережную — там построили большое здание, где работали многие из нашего института, то есть более или менее наши люди, нормальные, без всякой «вони».
Примерно в то время мы познакомились с одним из сотрудников 5-го института из другого отдела. Маленький, тщедушный, перекошенный человек. Однажды ветром унесло его шляпу — старую, ей было лет сорок, из нее уже борщ можно было варить, — и его жена возликовала: «Наконец-то можно будет купить новую!» Такой странный человек, но очень интересный, талантливый, светлая голова. И при этом, как часто бывало в те времена, он никому не доверял. Только совсем близким людям типа нас с Наташей — мы с ним сошлись. Евгений Николаевич Жидейкин, причем его фамилия не имела никакого отношения к национальности — он ею гордился и рассказывал, что происходит от некоего литовского Яна Мотейко. Они с женой жили на Фонтанке, и мы довольно часто общались. С ним можно было говорить на любые темы — он очень много знал, безумно много читал, и, более того, у него было собственное изобретение — картотека. На все случаи жизни у него были выписаны карточки: книги, источники и так далее. Его было легко завести — вечером ты кидал ему какую-то тему, а наутро он уже бежал в Публичку, рылся в архивах и приходил с кучей новых знаний. Он собирал интересные газетные и журнальные вырезки. У него был громадный архив вырезок, касающихся войны. Он умер году в 1975-м, причем как-то загадочно. У него начало что-то болеть в паху, он почти перестал двигаться. Но он всю жизнь не обращался к врачам, потому что ненавидел их. И в этот раз он долго противился, а потом, когда вызвали врача, было поздно. Хоронили его всем институтом. К нему всегда относились несколько насмешливо, немного издевательски. Но любили, потому что он был по-настоящему умным человеком.
В то время мы жили на Марата, 31 — в квартире, в которой раньше жили мои дедушка с бабушкой: бабушка тогда еще была жива, она прожила долго — 94 года, а дед умер в августе 1939-го. Конечно, это была коммуналка, но небольшая — нам принадлежали две большие комнаты, а в третьей, маленькой, жила соседка. Как-то я собирался на работу, одевался, за спиной что-то говорило радио — у нас телевизора тогда еще не было, зато в каждой квартире обязательно имелась радиоточка. И по утрам передавали множество разных объявлений, в том числе и о приеме на работу: прядильно-ткацкому цеху нужны ровничницы, государственному предприятию «Красный чайник» нужны такие-то, такому-то заводу нужны тростильщицы, прядильщицы и колондровщицы. И в том числе сказали, что Государственному ордена Ленина Эрмитажу требуются столяр, краснодеревщик и главный архитектор. Почему-то я запомнил это объявление. И через какое-то время, будучи на больничном, подозреваю, фиктивном, я проходил мимо Эрмитажа и решил зайти и проверить. «Здравствуйте, я слышал по радио объявление…» — «О, прекрасно, заходите». Взяли меня под белы ручки и отвели в отдел кадров: «Правда, архитектор у нас уже есть, а вот главного архитектора нет». Я говорю: «Подождите, я совершенно не претендую на должность главного архитектора, куда мне, ну что вы…» А мне отвечают: «А почему нет?» И ведут к заместителю директора по административно-хозяйственной и финансовой части — громадный роскошный кабинет. Посидели, поговорили. Я сказал, что у меня есть два не очень приятных обстоятельства. Во-первых, я сидел. Но уже был 1967 год, так что по давности лет почти никто не обращал на это внимания. А во-вторых, я рассказал, что у меня нет высшего образования. А он в ответ губами шлепает — артист, впоследствии оказался страшно неприятным типом, бывшим начальником каких-то лагерей, у меня с ним было множество конфликтов все три года, что мы вместе работали, — так вот, он отвечает: «Знаете, у нас тут был один перед вами, как раз с высшим образованием, но с ним ничего не получилось, он оказался совершенно никудышным человеком…» Впоследствии я познакомился с ним — такой Бабенко, — и он оказался очень приятным человеком. Его съели в результате какой-то некрасивой свары, уволили совершенно незаслуженно…
В общем, мне сказали: «Давайте-ка мы попробуем теперь без высшего образования». Я продиктовал телефон своих непосредственных начальников, чтобы он туда позвонил. Потом сам предупредил их, но оказалось, что он никому не звонил. Потом я пришел в Эрмитаж в назначенное время, и началась обычная рутина — идите туда, напишите заявление, то-се, все как обычно. И уже во время моей работы там, когда я проходил испытательный срок, мне позвонили из отдела кадров и попросили принести справку об образовании. У меня была какая-то отвратительная желтая бумажка, напечатанная на разбитой печатной машинке еще дореволюционным шрифтом, я ее принес, а мне сказали: «А, оставьте ее у себя!» И вот таким образом я оказался в Эрмитаже, даже не подозревая, что буду связан с ним долгие десятилетия.
Так получилось, что моя жизнь делилась на этапы, на до и после, и дай Бог, чтобы больше не делилась. Как детство, которое до войны было одним, а во время и после войны стало совершенно другим. До эвакуации и после возвращения в Ленинград. До СХШ и после СХШ. До и после лагеря. И есть один этап, который для меня, возможно, важнее Воркуты, — работа в Эрмитаже, которая так или иначе продолжается и поныне. Хотя мне пришлось сделать большой перерыв — в 1975 году я был вынужден уйти из Эрмитажа и не работал там до 1992 года. Причем я не хотел уходить. И вообще, все было нормально — и работа прекрасная, и поганца этого, который губами шлепал, убрали. На его место пришел чудесный человек, Малышев, до Эрмитажа он работал в Театре Ленинского комсомола. Чудесный, нормальный, спокойный, добрый. При нем я проработал пять лет, а в общей сложности — все восемь. К этому времени я уже стал профессионалом, приобрел все необходимые навыки, для меня эта работа была как семечки. При этом, даже работая в Эрмитаже, я все еще не рисовал. Зато нашел приработок — халтурил в издательстве «Машиностроение», которое располагалось на Гороховой. Вообще я там начал халтурить задолго до работы в Эрмитаже, года с 1955-го, рисовал для них иллюстрации к техническим книгам, никаких мук творчества не испытывал.
У меня как у главного архитектора был маленький отдельчик — три человека. Самой весомой и нужной фигурой был Виктор Павлов — человек очень интересный, очень грамотный. Он занимался только устройством выставок, как постоянных, так и временных. Мы были с ним в прекрасных отношениях, и у меня хватало ума не влезать в его епархию. То есть сначала, конечно, все отнеслись ко мне настороженно — еще бы, новый человек. Но ничего, мы быстро нашли общий язык.
Еще один человек в отделе — мерзотная девка, которая до моего появления рассчитывала занять пост главного архитектора — а тут я. Но она совершенно не умела работать и, главное, не желала учиться. Она подавала чаи с печеньицами, моталась по всему Эрмитажу и была страшной сплетницей. И я очень долго не мог от нее избавиться, хотя часто обращался в дирекцию, объясняя, что она полный ноль. Но, как это было свойственно тем временам, мне говорили: «Как же, так нельзя, она женщина, у нее двое детей…» Уже потом, когда я ушел, а Виктор Павлов стал главным художником, она оказалась в его отделе, и ему как-то удалось от нее избавиться — она стала работать переплетчицей в одной из реставрационных мастерских. Хотя, еще когда мы работали вместе, он неоднократно говорил мне: «Брось, не обращай внимания, подумаешь, баба-дура. Плевать, пускай числится тем, кем хочет». И была в моем отделе еще одна женщина, странная, она у нас считалась садовником — инженером по зеленому строительству, хотя все эти должности были в общем-то выдуманными, фиктивными, чтобы получить еще пятерку к зарплате. Она была склочной, постоянно провоцировала конфликты и в результате уволилась.
Отдельчик тихонько работал, но мне нужен был человек, который бы чертил, так что года через полтора я принял на работу Натусика. И сразу пошли разговоры — вот, жену взял. А я всегда отвечал: это вас не касается. И Наталья делала всю проектную, чертежную работу.
Мы в то время делали очень много интересных вещей. Например, дерево, кость и бумага требуют герметичности, так что мы делали герметичное оборудование для музейных экспонатов, для архивов и для выставок. Делали очень сложную штуку с выдвигающимися щитами для картино-хранилища.
В какой-то момент в Эрмитаже мы познакомились и стали общаться с Бобом Зерновым — замечательным человеком, настоящим корифеем, единственным в своем роде специалистом по немецкому искусству, в основном по графике. Но он в принципе был блистательным знатоком западного искусства. Я благодарен судьбе за знакомство с этим удивительным человеком.
Тут стоит остановиться и отметить, что атмосфера в тогдашнем Эрмитаже была странная. Народу меньше, чем сейчас, — около двух тысяч человек, причем в это число входили и бабушки, которые сидели в залах, и очень много рабочих разных специальностей — рабочий класс, гегемон, тогда был очень в цене. Гегемон все время утверждал, что не может сделать то-то и то-то. И с этим было довольно трудно бороться, потому что на дворе стояли годы процветания самой махровой гегемонии — с 1967-го по 1975-й. Гегемон вытворял что хотел, гегемону платили премии, гегемон ничего не делал: у нас не получится, потому что они напридумывали, а сделать этого нельзя, невозможно. Хотя мы понимали, что они просто ленивые сволочи. Из-за этих разногласий в столярной мастерской царили постоянные склоки и беспредметные споры, потому что именно в столярной мастерской, так получилось, сосредоточилось самое главное быдло — в столярной и механической. При этом в механической мастерской был, например, такой забавный человек Коля Калинин — рядовой токарь, который мог делать невероятные вещи. Но он был страшным пьяницей — он работал где-то с 9:00 до 11:00, может, подольше, до часу дня, и в это время он был настоящим виртуозом металла, потрясающий изобретательный работяга с прекрасной головой. Но потом, когда механическая мастерская начала расширяться, когда стали появляться новые люди, когда пришел новый начальник, его съели. Говорили — за то, что пьет, но на самом деле он просто был конкурентом остальным, потому что действительно работал по-настоящему.
Я попал в Эрмитаж не в самое удачное время — в начале февраля 1967 года, то есть года 50-летия Октября. Все стояли на ушах. В реставрации находились тринадцать объектов, причем некоторые были совершенно грандиозные — например, Иорданская лестница. И я попал в самую вакханалию. Сама должность предполагала, что постоянно находились идиоты, которые говорили: «Архитектор в Эрмитаже? А что там делать? Там же уже все построено!» Но мой отдел занимался не строительством, а в основном именно реставрационными работами — в большей степени по интерьеру и в меньшей — по фасаду. Но фасадные работы, естественно, тоже были. Наша работа была связана с подрядчиками, с заказом материалов, с процентовками, которые ежемесячно оплачивались в зависимости от сметы. С некоторыми было очень сложно работать, особенно с Фасадремстроем. Там прорабом числился некий Матвеев — хороший человек, но невероятный жулик. Он был очень добрым, но просто не мог не жульничать — такой представитель породы добрых жуликов. С ним я и вел основные бои. Однажды я от него даже получил взятку — 25 рублей! Все было очень смешно устроено — он долго водил меня по каким-то подвалам, а потом вручил деньги. Уверен, сам он на этом деле нагрелся будь здоров. При этом я до сих пор не знаю, за что он мне дал эту взятку.
Короче говоря, мы занимались реставрацией. С той же Иорданской лестницей, например, было очень много хлопот. Дело в том, что реставрация началась еще до моего прихода, и мне было довольно сложно выяснить, как там все было до того, как они разобрали старый декор. Потому что, разбирая его, они не подумали, что придется собирать обратно, так что не делали никаких фотофиксаций и так далее. Например, гигантский плафон итальянца Джованни Тьеполо — после реставрации было совершенно непонятно, как его поднимать наверх и крепить там. Так что в процессе работы постоянно приходилось что-то придумывать, что-то изобретать. Для плафона мы заказали на Кировском заводе болты гигантской длины, порядка двух метров, причем резьба у них была не обычная, а такая, как на специальных стульчиках, которые стоят перед роялями. Именно с их помощью гигантский плафон был закреплен на металлическом потолке Эрмитажа. А потолок там стал металлическим после пожара 1837 года, когда из конструкции здания практически исключили горючие материалы: были сделаны металлические стропила, к ним крепились металлические же потолки — совершенно гениальная конструкция. В этих потолках проделали отверстия, прикрепленные к подрамнику плафона болты пропустили на чердак, где их синхронно, по команде, подвинчивали. Порядка шестидесяти болтов — и порядка шестидесяти человек.
Или, например, двери второго этажа — белые двери с золоченым резаным декором из липы. Когда после реставрации начали собирать, опять столкнулись с тем, что не была сделана фотофиксация. И у меня до сих пор нет уверенности в подлинности этих дверей, то есть в том, что в настоящее время все так, как было в оригинале, — в процессе реставрации что-то подрезалось, вырезались новые детали.
Было и много забавного — того, что скрыто от глаз посетителей музея. Например, специально к 50-летию Октября реставрировали Малахитовый зал, где было арестовано Временное правительство. Мы туда сунулись и обнаружили, что поверхность стен, сделанная из искусственного оселкового мрамора, бухтит, то есть отстает, — значит, нужно ее снимать и делать новую. Мастера у нас были очень хорошие, но, когда все сделали, оказалось, что гипс, из которого делали поверхности стен, не такой белый, как был, и достичь той самой белизны невозможно — и качество материала стало хуже, и, главное, секрет утерян. Вот и получается — зал белый, но в тех местах, где сохранились какие-то непотревоженные, подлинные участки, видно, что новый чуть серее. Но с этим ничего не сделать, и, главное, кроме специалистов на это все равно никто не обратит внимания. Это действительно незаметно — видно, только если знать, где искать.
Мне все это было дико интересно, но и дико сложно — ведь я пришел из проектного института, где у меня была доска, а тут совершенно новая работа, которой приходилось учиться в буквальном смысле каждый день. Но мне повезло — я учился у очень хороших реставраторов, настоящих трудяг. Многие из них, всю жизнь проработав по этой специальности, были грамотнее ученых, изучавших то, что они реставрировали. У нас были прекрасные отношения, так что я никогда не стеснялся задавать вопросы, даже глупые.