«Это вам, потомки!»
Шрифт:
Он делает паузу и с той же улыбкой потирает руки.
— Читаю, что меня выгнали из профессоров.
— Прелестно!
— Узнаю, значит, об этом из приказа, наклеенного на доску.
— Прелестно!
— Ну, выпьем, Анатолий Борисович.
— Есть за что! — говорю я.
И мы сдвигаем зеленоватые стаканы.
Позвонил художник Владимир Лебедев:
— Знаете, Толя, я до сих пор некоторые ваши стихи наизусть помню. Вы, конечно, не Пушкин, но… Вяземский.
Я не очень обиделся, потому что и Вяземских-то у нас не так много.
За несколько дней до смерти, чувствуя себя совсем не плохо, Лавренев говорил:
— Я смерти не боюсь. В 67 лет умереть уже не страшно. А вот что у моего гроба будет произносить речь Анатолий Софронов, это, друзья мои, страшно!
Так и случилось. Надгробную речь говорил Софронов. А от ленинградскихписателей — пьяный Виссарион Саянов, которого Лавренев тоже терпеть не мог.
Закон жизни! Она же, чертовка, ироничней всех Вольтеров.
Знаменитое кафе «Стойло Пегаса» принадлежало по документам «Ассоциации вольнодумцев».
Этих вольнодумцев в Москве тогда было трое: Есенин, Шершеневич и я.
Я люблю и бульварную литературу, и уголовную, при условии, если она «качественная», как теперь говорят. К примеру — «Анну Каренину» Л. Толстого (бульварный роман), «Братья Карамазовы» Достоевского (уголовный).
Болтая, шучу, чуть-чуть кокетничаю с хорошенькой блондинкой, заполняющей мое «пенсионное удостоверение».
— Распишитесь, пожалуйста, товарищ Мариенгоф.
На мне модное светло-серое пальто, из-под которого торчит яркое клетчатое кашне.
— Желаю вам, Анатолий Борисович, жить до ста лет, — говорит девушка.
— Не слишком ли много? — отвечаю я. — В этом возрасте я, вероятно, не смогу ухаживать за вами.
— Сами не захотите. Я уже буду стара для вас.
— Ни в коем случае! Блондинки не стареют.
Продолжая болтать, я раскрываю « пенсионное удостоверение» и читаю первый пункт:
«Пенсия назначена по старости».
И сразу же улыбка на моих губах делается жалкой, а глаза тухнут, словно я узнал горькую новость.
Если бы меня спросили, что в жизни необходимей — хлеб, нефть, каменный уголь или литература, я бы, не колеблясь, ответил — литература.
Это понимают еще немногие.
Когда Андрей Белый умер, Мандельштам подвел свои счеты с ним:
Скажите, говорят какой-то Гоголь умер?Не гоголь, так себе писатель, гоголек…Тот самый, что тогда невнятицу устроил,Который шустрился, довольно уж легок,О чем-то позабыл, чего-то не усвоил,Затеял кавардак, перекрутил снежок,Молчит, как устрица — на полтора аршинаК нему не подойти — почетный караул,Тут что-то кроется — должно быть, есть причина.…Напутал и уснул.янв. 1934
В ту эпоху, названную справедливо сталинской, смерть для бессмертных была довольно стандартной: в тюрьме (как Бабель), на этапе (как Мандельштам), в подвале чекушки с дыркой в затылке (как Мейерхольд) или в сумасшедшем доме (как Белый).
Осип Эмильевич начал умирать в ссылке, казавшейся посторонним почти сталинской милостью.
Но, оказывается, не ему самому.
Лишив меня морей, разбега и разлетаИ дав стопе упор насильственной земли,Чего добились вы? Блестящего расчета.Губ шевелящихся отнять вы не могли.А вот еще из той же «Воронежской тетради».
И еще:
Пусти ж меня, отдай меня, Воронеж -Уронишь ты меня иль проворонишь,Ты выронишь меня, вернешь -Воронеж — блажь, Воронеж — ворон, нож!Куда мне деться в этом январе?Открытый город сумасбродно цепок.От замкнутых я, что ли, пьян дверей?– И хочется мычать от всех замков и скрепок.И в яму — в бородавчатую темь -Скольжу к обледенелой водокачкеИ, задыхаясь, мертвый воздух ем,И разлетаются грачи в горячке.А я за ними ахаю, стучаВ какой— то мерзлый деревянный короб:— Читателя! Советчика! Врача!На лестнице колючей — разговора б!
1937 Конец 1950-х
Послесловие
Он не был мне дядей в буквальном смысле этого слова, не был родственником. Но он был как родственник, как любимый родственник. И он, и его жена — актриса Анна Борисовна Никритина, тетя Нюша.
Сколько я помню себя с того довоенного ленинградского детства, столько и с тех пор я помню дядю Толю и тетю Нюшу. Помню их дом, квартиру с мебелью красного дерева, с бюстом А. С. Пушкина, с картинами, эскизами их друга Тышлера, с двумя борзыми собаками (они были лишь до войны), с фотографиями Сергуна, С. А. Есенина (он и дядя Толя в цилиндрах), с деревянным креслом на кухне — стилизация а-ля рюсс начала века… Смутно помню их сына Кирилла, он дружил с моим старшим братом Вовкой… Уже после войны я узнал, что Кирка — красавец, чемпион Ленинграда по теннису среди юношей, талантливый поэт — покончил с собой в 17 лет… Когда Вовка услышал эту страшную новость, он вскочил с кресла, где читал какую-то книгу (скорее всего, своего любимого Толстого), и в сердцах воскликнул: «Ну и дурак!…» Пройдет всего пять лет, и Вовка погибнет на войне в возрасте 21 года — в марте 1945-го под Штеттином… Самоубийство Кирки Мариенгофа всегда будет незримо витать в нашем доме на канале Грибоедова и, конечно, в доме Мариенгофов — Никритиных на Бородинке, где они жили после войны.
Повесился друг Сергун. Повесился сын Кирилл…
Страшная рифма в судьбе поэта-имажиниста Анатолия Мариенгофа:
До свиданья, друг мой, до свиданья.Милый мой, ты у меня в груди.Предназначенное расставаньеОзначает встречу впереди…Означает ли? Вот в чем вопрос. Самый главный вопрос, вопрос вопросов… Очень хочется верить, что все-таки означает… И обещает всем нам встречи. Этим и жив человек при жизни, человек, которому было дано любить кого-то как себя, больше, чем себя…
Мой отец Михаил Эммануилович Козаков и Анатолий Борисович Мариенгоф были соавторами нескольких пьес: «Преступление на улице Марата», «Золотой обруч», «Остров великих надежд». Пьесы — времянки. Спектакль по лучшей — «Преступление», шедший после войны в Театре им. Комиссаржевской с треском и Постановлением закрыли в 1946 году. «Золотым обручем» в Москве в режиссуре Майорова открылся Театр на Спартаковской (впоследствии Драматический театр на Малой Бронной). Этот, прошедший около трехсот раз, подкормил после войны семьи Мариенгофов — Козаковых. На «Остров великих надежд» в Питере в режиссуре Г. А. Товстоногова в Ленинградском театре им. Ленинского комсомола Мариенгоф и отец возлагали действительно большие надежды. В пьесе и спектакле действовали Ленин, Сталин, Черчилль, Рузвельт… Спектакль вышел в 1951 году. Папа и дядя Толя решили «лизнуть». Положение их в литературе и в жизни было отчаянное. Не печатали, не переиздавали, не платили…